Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Ученики: Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (пере-) течение. Заяц метнулся, заверещал и, прижав (присоединения) уши, притаился (неполнота). Через несколько часов с приливом (приближения) вода прибывает (приближения), снова доходит до скал.

Библиотека

Волкодав напряг руки, стараясь оставить себе хоть какую надежду, но возившийся с веревкой оказался тоже не промах. 9 мар 2019 когда все приспособятся, то люди и лошади сами пойдут скорее и без понукания. она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. заяц метнулся, заверещал и, прижав к спине уши, притаился. Павка, стараясь не отстать от лошади всадника" рассказывал.

Упр.155 Часть 1 ГДЗ Гольцова 10-11 класс (Русский язык)

С гривы и хвоста вода текла ручьями. Казак тотчас же влез на коня и верхом выехал на берег. Та к как одни лошади были сильнее, другие слабее и плыли медленнее, то естественно, что весь табун растянулся по реке. Когда конь Кожевникова достиг противоположного берега, последняя лошадь была еще на середине реки. Стало ясно, что ее снесет водой. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. Кожевников видел это. Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению. Выбрав место, где не было бурелома, казак сквозь кусты пробрался к реке, остановился в виду у плывущей лошади и начал ее окликать; но шум реки заглушал его голос.

Белый конь, на котором сидел Кожевников, насторожился и, высоко подняв голову, смотрел на воду. Вдруг громкое ржание пронеслось по реке. Плывущая лошадь услышала этот крик и начала менять направление. Через несколько минут она выходила на берег. Дав ей отдышаться, казак надел на нее недоуздок и повел в табун. Тем временем лодка перевезла остальных людей и их грузы. После переправы у фанзы Хаудиен экспедиция направилась вверх по реке Ситухе, стараясь обойти болота и поскорее выйти к горам. Река Ситухе течет в широтном направлении.

Она длиной около 50 км. Большинство притоков ее находится с левой стороны. Сама по себе Ситухе маленькая речка, но, не доходя 3 км до Уссури, она превращается в широкий и глубокий канал. Отсюда начинается собственно река Уссури, которая на участке до реки Сунгачи принимает в себя справа 2 небольшие речки — Гирма-Биру и Курма-Биру. Река Улахе течет некоторое время в направлении от юга к северу. Истоки ее находятся в горах Да-дянь-шань с перевалами на реки Сучан и Лефу. В верховьях она слагается из 3 рек: Тудагоу [Тоу-да-гоу — первая большая долина. Длиной Даубихе более 250 км, глубиной 1,5—1,8 м, при быстроте течения около 5 км в час.

Река Улахе течет некоторое время в направлении от юга к северу, но потом вдруг на высоте фанзы Линда-Пау круто поворачивает на запад. Здесь улахинская вода с такой силой вливается в даубихинскую, что прижимает ее к левому берегу. Вследствие этого как раз против устья реки Улахе образовалась длинная заводь. Эта заводь и обе реки Даубихе и Улахе вместе с Уссури расположились таким образом, что получилась крестообразная фигура. Во время наводнения здесь скопляется много воды. Отсюда, собственно, и начинает затопляться долина Уссури. От того места, где Улахе поворачивает на запад, параллельно Уссури, среди болот, цепью друг за другом, тянется длинный ряд озерков, кончающихся около канала Ситухе, о котором говорилось выше. Озера эти и канал Ситухе указывают место прежнего течения Улахе.

Слияние ее с рекой Даубихе раньше происходило значительно ниже, чем теперь. Почувствовав твердую почву под ногами, люди и лошади пошли бодрее. К полудню мы миновали старообрядческую деревню Подгорную, состоящую из 25 дворов. Время было раннее, и потому решено было не задерживаться здесь. Дорога шла вверх по реке Ситухе. Слева был лес, справа — луговая низина, залитая водой. По пути нам снова пришлось переходить еще одну небольшую речушку, протекающую по узенькой, но чрезвычайно заболоченной долине. Люди перебирались с кочки на кочку, но лошадям пришлось трудно.

На них жалко было смотреть: они проваливались по брюхо и часто падали. Некоторые кони так увязали, что не могли уже подняться без посторонней помощи. Пришлось их расседлывать и переносить грузы на руках. Когда последняя лошадь перешла через болото, день уже был на исходе. Мы прошли еще немного и стали биваком около ручья с чистой проточной водой. Вечером стрелки и казаки сидели у костра и пели песни. Откуда-то взялась у них гармоника. Глядя на их беззаботные лица, никто бы не поверил, что только 2 часа тому назад они бились в болоте, измученные и усталые.

Видно было, что они совершенно не думали о завтрашнем дне и жили только настоящим. А в стороне, у другого костра, другая группа людей рассматривала карты и обсуждала дальнейшие маршруты. На следующий день решено было сделать дневку. Надо было посушить имущество, почистить седла и дать лошадям отдых. Стрелки с утра взялись за работу. Каждый из них знал, у кого что неладно и что надо исправить. Сегодня мы имели случай наблюдать, как казаки охотятся за пчелами. Когда мы пили чай, кто-то из них взял чашку, в которой были остатки меда.

Немедленно на биваке появились пчелы — одна, другая, третья, и так несколько штук. Одни пчелы прилетали, а другие с ношей торопились вернуться и вновь набрать меду. Разыскать мед взялся казак Мурзин. Заметив направление, в котором летели пчелы, он встал в ту сторону лицом, имея в руках чашку с медом. Через минуту появилась пчела. Когда она полетела назад, Мурзин стал следить за ней до тех пор, пока не потерял из виду. Тогда он перешел на новое место, дождался второй пчелы, перешел опять, выследил третью и т. Таким образом он медленно, но верно шел к улью.

Пчелы сами указали ему дорогу. Для такой охоты нужно запастись терпением. Через 1,5 часа Мурзин возвратился назад и доложил, что нашел пчел и около их улья увидел такую картину, что поспешил вернуться обратно за товарищами. У пчел шла война с муравьями. Через несколько минут мы были уже в пути, захватив с собой пилу, топор, котелки и спички. Мурзин шел впереди и указывал дорогу. Вокруг нее вились пчелы. Почти весь рой находился снаружи.

Вход в улей леток был внизу, около корней. С солнечной стороны они переплелись между собой и образовали пологий скат. Около входного отверстия в улей густо столпились пчелы. Как раз против них, тоже густой массой, стояло полчище черных муравьев. Интересно было видеть, как эти 2 враждебных отряда стояли друг против друга, не решаясь на нападение. Разведчики-муравьи бегали по сторонам. Пчелы нападали на них сверху. Тогда муравьи садились на брюшко и, широко раскрыв челюсти, яростно оборонялись.

Иногда муравьи принимали обходное движение и старались напасть на пчел сзади, но воздушные разведчики открывали их, часть пчел перелетала туда и вновь преграждала муравьям дорогу. С интересом мы наблюдали эту борьбу. Кто кого одолеет? Удастся ли муравьям проникнуть в улей? Кто первый уступит? Быть может, с заходом солнца враги разойдутся по своим местам для того, чтобы утром начать борьбу снова; быть может, эта осада пчелиного улья длится уже не первый день. Неизвестно, чем кончилась бы эта борьба, если бы на помощь пчелам не пришли казаки. Они успели согреть воду и стали кипятком обливать муравьев.

Муравьи корчились, суетились и гибли на месте тысячами. Пчелы были возбуждены до крайности. В это время по ошибке кто-то плеснул на пчел горячей водой. Мигом весь рой поднялся на воздух. Надо было видеть, в какое бегство обратились казаки! Пчелы догоняли их и жалили в затылок и шею. Через минуту около дерева никого не было. Люди стояли в отдалении, ругались, смеялись и острили над товарищами, но вдруг лица их делались испуганными, они принимались отмахиваться руками и убегали еще дальше.

Решено было дать пчелам успокоиться. Перед вечером два казака вновь пошли к улью, но уже ни меда, ни пчел не нашли. Улей был разграблен медведями. Так неудачно кончился наш поход за диким медом. В ночь с 25 на 26 июня шел сильный дождь, который прекратился только к рассвету. Утром небо было хмурое; тяжелые дождевые тучи низко ползли над землей и, как саваном, окутывали вершины гор.

Я вижу их, но не вижу ничего, кроме ЕГО лица. Голова у него чуть ли не раскалывалась. Ладони в тонких перчатках повлажнели, а сорочка прилипла к спине. Деревенские мальчишки? Разве один из них... Если только человек, который держит меч, не круглый дурак, или не беспечен, или же не неумел, в каковых случаях оружие вдвойне опаснее для него самого, чем для кого-то другого. Того, что я сказал тебе, достаточно, чтобы опознать их. Этого достаточно, чтобы ты повиновался мне. Об этом не рассказывать никому. Когда ты вернешься в Тарабон... Человек, который называл себя Боре, понял, что слушает с раскрытым ртом. В приказах не было ровным счетом никакого смысла. Если бы я знал, что поручено хоть кому-то из остальных, наверное, я бы мог сложить фрагменты воедино. Вдруг он почувствовал, что голову сдавило - будто гигантская рука сжимает виски, почувствовал, что его поднимают, и мир разлетелся тысячью звездных вспышек, каждая вспышка становилась картинкой, что проносилась перед его мысленным взором или кружилась, уменьшаясь и удаляясь, едва он успевал заметить ее. Немыслимое небо в полосатых облаках, красно-желто-черных, несущихся взапуски, будто гонимых самым сильным ветром, какой только видел мир. Женщина - девушка? В глаза ему уставился ворон, знающий его, потом пропал. Закованный в доспехи мужчина, в жутком шлеме, раскрашенном и покрытом позолотой наподобие какого-то чудовищного, отвратительного насекомого, поднял меч и нанес удар куда-то вбок, за пределы поля зрения. Рог, изогнутый, золотой, прилетел откуда-то издалека. Он несся прямо в лицо, звучала одна пронзительная нота, которая вытягивала из него душу. В последний миг рог вспыхнул слепящим золотым кругом света, который прошел сквозь него, обжегши холодом, по сравнению с которым хлад смерти - ничто. Из теней потерянного зрения выпрыгнул волк и разорвал ему горло. Кричать он не мог. Стремительный поток несся дальше, топя его, погребая его под собой. Он едва помнил, кто он и где находится. Небеса пролились огненным дождем, канули в небытие луна и звезды; реки текли кровью, и шагали мертвые; разверзлась земля, и выплюнула фонтаны расплавленного камня... Человек, который называл себя Борс, очнулся и понял, что стоит пригнувшись в том же зале вместе с остальными, большинство из которых в гробовой тишине наблюдало за ним. Образы, затопившие сознание, блекли, тускнели; он был уверен, что многие из них уже выветрились из памяти. Человек, который называл себя Борс, склонился в поклоне вдвое ниже обычного. Великий Повелитель, - хрипло прошептал он, - так и будет. Выпрямившись, он опять оказался в одиночестве и в безмолвии. Еще один, тайренский Благородный Лорд, кивнул и поклонился кому-то, не видимому более никому. Человек, который называл себя Боре, приложил ко лбу дрожащую ладонь, стараясь удержать в памяти хоть каплю из того, что хлынуло через его сознание, хотя и не был уверен до конца, хочется ли ему это вспоминать. Ужасающий шлейф вспыхнул и пропал, и неожиданно он задумался: что же он пытается припомнить? Я знаю; что-то было, но вот что? Было же что-то! Или нет? Мускулистый курчавый юноша; фермер с мечом; и паренек с озорным выражением лица. Человек, который называл себя Борс, уже окрестил их для себя - Кузнец, Мечник и Плут. Каково их место в головоломке? Но, согласно одному из полученных им приказов, они все могут умереть в любое время, и он склонен был полагать, что некоторые из его сотоварищей имеют приказы, тоже подразумевающие смерть для этих троих. Насколько они важны? Голубые глаза могут означать принадлежность к аристократии Андора - неправдоподобно в сочетании с такими одеждами, - есть и Порубежники со светлыми глазами, как и кое-кто из Тайрени, не говоря уж об отдельных гэалданцах и конечно же... Нет, его не поможет. Но вот желтые глаза? Кто они такие? Что они такое? Он вздрогнул от прикосновения к руке и, оглянувшись, увидел сбоку от себя слугу в белом, молодого мужчину. Прочие слуги тоже вернулись, их стало больше, чем раньше, по одному для каждого из гостей в масках. Он прищурил глаз. Мурддраал - тоже, и лишь шероховатый камень был там, где прежде находилась дверь, через которую входил Получеловек. Тем не менее три фигуры по-прежнему висели в воздухе. Он чувствовал себя так, словно они смотрели на него. Избегая смотреть в эти безжизненные глаза, он еще раз взглянул на три фигуры, потом пошел за слугой, с тревогой размышляя, откуда тот узнал, как к нему следует обратиться. Но раздумывал недолго, пока покрытые необычной резьбой двери не захлопнулись за ним. Он прошел с дюжину шагов, когда понял, что они со слугой в коридоре одни. Он подозрительно насупил брови под маской, но не успел открыть рот, как слуга заговорил: - Других тоже провожают в их комнаты, милорд. Вы позволите, милорд? Время истекает, а наш Господин нетерпелив. Человек, который называл себя Борс, скрипнул зубами как от досады на скудость предоставленных ему сведений, так и от того, что своими словами слуга поставил его и себя на одну доску, но следовал за тем молча. Лишь глупцы огрызаются на слугу, а припомнив глаза парня, он засомневался, что отповедь возымеет хоть какое-то действие, если не приведет к худшему. И как он узнал, что я собираюсь задать ему вопрос? Слуга улыбнулся. Человек, который называл себя Борс, чувствовал себя совершенно не в своей тарелке, пока не вернулся в комнату, где ожидал, прибыв сюда по зову, но и тогда беспокойство не оставило его. Даже найти пломбы на своих седельных сумках нетронутыми казалось слабым утешением. Слуга входить не стал, остался в коридоре. Никто не увидит ни того, как вы отбудете отсюда, ни того, как вы окажетесь в нужном вам месте, но, вероятно, лучше появиться там уже одетым надлежащим образом. Вскоре за вами придут, дабы проводить вас. Дверь, к которой не притронулась ничья видимая рука, закрылась. Человек, который называл себя Борс, не сдержал нервной дрожи. Поспешно он сорвал печати, расстегнул пряжки на седельных сумках и вытащил обычный для себя плащ. Где-то в глубине души тихий шепоток спрашивал, стоит ли еще одного подобного сборища обещанное могущества или даже бессмертие, но он сразу же рассмеялся. Он чуть не рассмеялся, В Тарабоне и на Равнине Алмот предстоит работа, большая работа. Ветер не был началом. Нет ни начала, ни конца оборотам Колеса Времени. Однако оно - начало всех начал. Ветер, родившийся меж черных, бритвенно-острых ликов гор, где по перевалам бродит смерть, таясь от тварей еще более опасных, чем она сама, ветер этот дул на юг через чащобный лес Великого Запустения, испорченный и извращенный прикосновением Темного. Ко времени, когда ветер миновал ту невидимую линию, что люди называли границей Шайнара, где весенние цветы густо усеяли деревья, тошнотворно-сладковатый запах разложения уже рассеялся. Должно было уже давно прийти лето, но весна припоздала, и все буйно цвело, стремясь наверстать упущенное. Молодая, светлая зелень топорщилась на каждом кусте, и рыжеватыми молодыми побегами оканчивалась каждая веточка на деревьях. Ветер рябью шелестел по полям вокруг ферм, словно по зеленым прудам озимых, что чуть ли не на глазах пробивались вверх и вверх. Запах смерти почти совершенно развеялся задолго до того, как ветер достиг стоящего на холмах, окруженного каменной стеной города Фал Дара и захлестнул, будто кнутом, башню цитадели в самом центре города, закружил вокруг башни, на верхней площадке которой будто танцевали два человека. Фал Дара - с высокими и крепкими стенами - никогда не был взят врагом, никогда не был предан - ни цитадель, ни город. Ветер стонал над крытыми гонтом кровлями, вился вокруг высоких дымоходов и еще более высоких башен и выл, словно рыдал погребальную песнь. От жаркого солнца грудь юноши стала скользкой от пота, его темные, рыжеватые волосы слиплись. Слабый запах в вихре заставил затрепетать ноздри, но юноша не связал его с промелькнувшей в голове картиной только что раскопанной старой могилы. Он едва ли осознал вообще этот запах и этот образ; он изо всех сил старался держать свой разум пустым, но другой человек, с которым юноша находился на верху башни, все вторгался и вторгался в эту пустоту. Площадка, окруженная высоким - по грудь - парапетом с бойницами, была шириной шагов в десять. Достаточно просторной, чтобы не чувствовать никакой стесненности. Даже более того. Разве что если твой противник - Страж. Юноша был высок, но Лан не уступал ему в росте и отличался развитой мускулатурой, хотя и не был так широк в плечах, как Ранд. Узкая полоска плетеной кожи удерживала длинные волосы Стража, не позволяя им падать на лицо, которое казалось грубо высеченным из камня, с гранями и углами, на лицо, вопреки налету седины на висках не тронутому ни единой морщиной. Несмотря на жару и напряжение занятия, на груди и руках Лана пот едва поблескивал. Ранд всматривался в ледяные голубые глаза Лана, выискивая какой-нибудь намек на то, что собирается предпринять противник. Страж, как казалось, словно и не моргал, а тренировочный меч в его руках двигался уверенно и плавно, когда он перетекал из одной стойки в другую. Учебный меч - свободно связанные вместе тонкие пластины вместо клинка - при ударе громко щелкал и оставлял на коже алый след. Ранд слишком хорошо знал это. На ребрах у него больно ныли три полосы, и еще одна жгла плечо. Он прилагал все силы, чтобы не получить в награду еще больше. На Лане не было ни одного рубца. Как Ранда и учили, он вызвал в уме язычок пламени и сконцентрировался на нем, стараясь сжечь в нем все эмоции и вспышки чувств, стараясь создать в себе пустоту, прогнав всякую мысль от себя. Опустошенность пришла. Как это бывало в последнее время слишком часто, она была не абсолютной пустотой; пламя оставалось на месте, а какое-то ощущение света волновало неподвижность. Но и этого хватало - хотя едва-едва. Прохладное спокойствие пустоты текло через него, и юноша был един со своим тренировочным мечом, с гладкими камнями под подошвами сапог, даже с Ланом. Все было едино, и он двигался без всякой мысли, в ритме, что шаг в шаг и движение в движение соответствовал перемещениям Стража. Вновь поднялся ветер, донесший из города звон колоколов. Кто-то все еще празднует приход весны... Посторонняя мысль порхнула на волнах света через пустоту, взбаламутив ее, а Страж словно прочитал мысли Ранда - тренировочный меч закружился в руках Лана. Ранд и не пытался достать противника; он мог лишь парировать выпады Стража. Отражая удары Лана в самый последний момент, он был вынужден отступать. Выражение лица Лана нисколько не менялось. Внезапно круговой удар Стража превратился в прямой выпад. Ранд, застигнутый врасплох, отступил, уже морщась от удара, который - понимал - на этот раз остановить ему не удастся. Ветер с воем накинулся на крепостную башню... Воздух будто мгновенно сгустился, обернувшись вокруг него коконом, и толкнул его вперед. Время и движения замедлились; охваченный ужасом. Ранд наблюдал, как тренировочный меч Лана медленно приближается к его груди. Нечем было ни задержать, ни смягчить неотвратимый удар. Ребра хрустнули, будто по Ранду ударили молотом. Он охнул, но ветер не позволил ему уклониться; наоборот, ветер по-прежнему толкал юношу вперед. Пластины меча Лана согнулись дугой, вывернулись - Ранду казалось, неизмеримо медленно, - затем, лопнув, разлетелись, острые концы обломков медленно двинулись по направлению к сердцу Ранда, зазубренные планки вонзились в кожу. Боль пикой пронзила все тело; кожу будто исполосовали настоящим клинком. Словно солнце своим опаляющим жаром захотело превратить юношу в прожаренный до хрустящей корочки бекон на сковородке. С воплем Ранд отшатнулся, споткнулся и упал спиной на каменную стену. Дрожащей рукой он провел по порезам на груди и поднес окровавленные пальцы к серым глазам, будто не веря. Сильно ты?.. Он осекся, когда Ранд поднял на него глаза. Он был тверд, как стена! Страж молча рассматривал юношу, потом протянул руку. Ранд сжал ее, и тот рывком поставил его на ноги. Уже само по себе это было необычно. Стражи, полулегендарные воители, служившие Айз Седай, редко выказывали свои чувства, а Лан даже для Стража был идеалом сдержанности. Он отшвырнул расщепленный меч в сторону и оперся о стену там, где, чтобы не мешать тренировке, лежали настоящие мечи. Он подошел к Лану и сел рядом на корточки, привалившись спиной к камню. Теперь гребень стены оказался выше головы, как-никак заслоняя его от ветра. Если это было ветром. Никакой ветер не бывает таким... Может, эдакого и в самом-то Запустении не случается! Говорил, что уходишь, а уже месяц миновал, а по-моему, тебе следовало бы уйти еще три недели назад. Ранд в удивлении поднял глаза на Стража. Он ведет себя так, будто ничего не случилось! Нахмурившись, он отложил тренировочный меч, взял в руки свой настоящий меч и положил его на колени. Пальцы пробежали по длинной, обернутой шершавой кожей рукояти с бронзовой вставкой в виде цапли. Еще одна бронзовая цапля распласталась на ножнах, и еще одна, выгравированная на стали, украшала клинок, сейчас спрятанный в ножны. То, что у него есть меч, до сих пор было для Ранда немного странным. Любой меч, а тем более со знаком мастера клинка. Все-таки он - фермер из Двуречья, пусть теперь и такого далекого. Теперь, может, далекого навсегда. Он был пастухом, как и его отец, - я БЫЛ пастухом. Кто я такой теперь? Мой отец - Тэм, кто бы что ни говорил. Ранду хотелось, чтобы его собственные мысли не звучали так, словно он пытался убеждать самого себя. Лан опять словно бы прочел мысли Ранда. Хмурясь, Ранд пропустил мимо ушей слова Стража. Это дело не касалось никого, кроме него самого. Мне нужно. Не каждый знал, что означает бронзовая птица, или даже вовсе не замечал ее, но все равно клинок со знаком цапли, особенно в руках юноши, которого по возрасту едва можно назвать мужчиной, по-прежнему привлекал ненужное внимание. Ну, кроме всего прочего, мне еще и повезло. Но что будет, когда убежать мне не удастся и ввести человека в заблуждение я не смогу, а удача от меня отвернется? Ты мог бы выручить за него хорошие деньги. Пока он со мной, я имею право называть Тэма отцом. Он дал его мне, и это дает мне такое право. Лан искоса взглянул на юношу: - Значит, Тэм тебе не говорил? Он должен знать. Наверно, он не верил. Многие не верят. Он подхватил свой меч, почти близнец Рандову, не считая отсутствия цапель, и быстрым движением выдернул его из ножен. Клинок, слегка изогнутый, с односторонней заточкой, серебряно сверкал в солнечных лучах. Это был меч королей Малкир. Ныне Семь Башен были разрушены, а Тысяча Озер превратилась в логовище отвратительных тварей. Малкир лежала проглоченная Великим Запустением, и из всех лордов Малкири в живых оставался лишь один. Некоторые утверждали, что Стражем, связанным узами с Айз Седай, Лан стал, чтобы найти смерть в Запустении и воссоединиться с остальными людьми своего рода. Ранд имел не один случай убедиться, что от опасности Лан не бегал, наоборот, стремился к ней, явно нисколько не заботясь о себе. Но превыше своей жизни он полагал жизнь и безопасность Морейн, Айз Седай, с которой он был связан узами долга. Ранд не думал, что Лан стал бы на самом деле искать смерти до тех пор, пока жива Морейн. Некоторые его виды использовали Единую Силу - они могли одним ударом уничтожить целый город, превратить местность на мили вокруг в пустыню. И все это оружие было уничтожено при Разломе; и никто также не помнит о том, как его делать. Но было оружие и попроще, для тех, кому приходилось сражаться с Мурддраалами и тварями похуже, которых создавали Повелители Ужаса, сражаться клинок к клинку. С помощью Единой Силы Айз Седай извлекали из земли железо и другие металлы, плавили их, придавали форму и обрабатывали. Все - с помощью Силы. Мечи и другое оружие тоже. Многие, что уцелели после Разлома Мира, были уничтожены людьми, которые боялись и ненавидели работу Айз Седай, а другие со временем пропали. Осталось немногое, и считанные люди по-настоящему знают, чем является это оружие. О нем ходят легенды, полные сказочных преувеличений о мечах, которые вроде бы обладали силой сами по себе. Ты ведь слышал сказания менестрелей.

В фанзе имелось трое дверей с решетчатыми окнами, оклеенными бумагой. Соломенная четырехскатная крыша была покрыта сетью, сплетенной из сухой травы. Корейские фанзы все одинаковы. Внутри их имеется глиняный кан. Он занимает больше половины помещения. Под каном проходят печные трубы, согревающие полы в комнатах и распространяющие тепло по всему дому. Дымовые ходы выведены наружу в большое дуплистое дерево, заменяющее трубу. В одной половине фанзы, где находятся каны, помещаются люди, в другой, с земляным полом, — куры, лошади и рогатый скот. Жилая половина дощатыми перегородками разделяется еще на отдельные комнаты, устланные чистыми циновками. В одной комнате помещаются женщины с детьми, в других — мужчины и гости. В фанзе я увидел ту самую женщину, которая переходила нам дорогу с кувшином на голове. Она сидела на корточках и деревянным ковшом наливала в котел воду. Делала она это медленно, высоко поднимала ковш кверху и лила воду как-то странно — через руку в правую сторону. Она равнодушно взглянула на меня и молча продолжала свое дело. На кане сидел мужчина лет пятидесяти и курил трубку. Он не шевельнулся и ничего не ответил на мое приветствие. Я посидел с минуту, затем вышел на улицу и направился к своим спутникам. После обеда я отправился экскурсировать по окрестностям. Переправившись на другую сторону реки, я поднялся на возвышенность. Это была древняя речная терраса, высотой в 20 метров. Нижние слои ее состоят из песчаников, верхний — из пористой лавы. Большие пустоты в лаве свидетельствовали о том, что в момент извержения она была сильно насыщена газами. Многие пустоты выполнены каким-то минералом черного и серо-синего цвета. С высоты террасы мне открывался чудный вид на долину реки Лефу. Правый берег, где расположилась деревня Казакевичево, был низменный. В этих местах Лефу принимает в себя четыре притока: Малую Лефу и Пичинзу — с левой стороны и реки Ивановку и Лубянку — с правой. Между устьями двух последних, на такой же древней речной террасе, расположилось большое село Ивановское, насчитывающее около двухсот дворов. Дальше долина Лефу становится расплывчатой. Пологие холмы, мало возвышающиеся над общим уровнем, покрыты дубовым и черноберезовым редколесьем. Часа два я бродил по окрестностям и наконец опять подошел к обрыву. День склонялся к вечеру. По небу медленно ползли легкие розовые облачка. Дальние горы, освещенные последними лучами заходящего солнца, казались фиолетовыми. Оголенные от листвы деревья приняли однотонную серую окраску. В нашей деревне по-прежнему царило полное спокойствие. Из длинных труб фанз вились белые дымки. Они быстро таяли в прохладном вечернем воздухе. По дорожкам кое-где мелькали белые фигуры корейцев. Внизу, у самой реки, горел огонь. Это был наш бивак. Когда я возвращался назад, уже смеркалось. Вода в реке казалась черной, и на спокойной поверхности ее отражались пламя костра и мигающие на небе звезды. Около огня сидели стрелки: один что-то рассказывал, другие смеялись. Смех и шутки сразу прекратились. После чая я сел у огня и стал записывать в дневнике свои наблюдения. Дерсу разбирал свою котомку и поправлял костер. Затем он натыкал позади себя несколько ивовых прутьев и обтянул их полотнищами палатки, потом постелил на землю козью шкуру, сел на нее и, накинув себе на плечи кожаную куртку, закурил трубку. Через несколько минут я услышал легкий храп. Он спал. Голова его свесилась на грудь, руки опустились, погасшая трубка выпала изо рта и лежала на коленях… «И так всю жизнь, — подумал я. Дерсу по-своему был счастлив. В стороне глухо шумела река; где-то за деревней лаяла собака; в одной из фанз плакал ребенок. Я завернулся в бурку, лег спиной к костру и сладко уснул. На другой день чуть свет мы все были уже на ногах. Ночью наши лошади, не найдя корма на корейских пашнях, ушли к горам на отаву. Пока их разыскивали, артельщик приготовил чай и сварил кашу. Когда стрелки вернулись с конями, я успел закончить свои работы. В восемь часов утра мы выступили в путь. От описанного села Казакевичево по долине реки Лефу есть две дороги. Одна из них, кружная, идет на село Ивановское, другая, малохоженая и местами болотистая, идет по левому берегу реки. Чем дальше, тем долина все более и более принимала характер луговой. По всем признакам видно было, что горы кончаются. Они отодвинулись куда-то в сторону, и на место их выступили широкие и пологие увалы, покрытые кустарниковой порослью. Дуб и липа дровяного характера с отмерзшими вершинами растут здесь кое-где группами и в одиночку. Около самой реки — частые насаждения ивы, ольхи и черемухи. Наша тропа стала принимать влево, в горы и увела нас от реки километра на четыре. В этот день мы немного не дошли до деревни Ляличи и заночевали в шести километрах от нее на берегу маленького и извилистого ручейка. Вечером я сидел с Дерсу у костра и беседовал с ним о дальнейшем маршруте по реке Лефу. Гольд говорил, что далее пойдут обширные болота и бездорожье, и советовал плыть на лодке, а лошадей и часть команды оставить в Ляличах. Совет его был вполне благоразумный. Я последовал ему и только изменил местопребывание команды. Глава пятая. Нижнее течение реки Лефу Ночевка около деревни Ляличи. На другое утро я взял с собой Олентьева и стрелка Марченко, а остальных отправил в село Черниговку с приказанием дожидаться там моего возвращения. При содействии старосты нам очень скоро удалось заполучить довольно сносную плоскодонку. За нее мы отдали двенадцать рублей деньгами и две бутылки водки. Весь день был употреблен на оборудование лодки. Дерсу сам приспособлял весла, устраивал из колышков уключины, налаживал сиденья и готовил шесты. Я любовался, как работа у него в руках спорилась и кипела. Он никогда не суетился, все действия его были обдуманы, последовательны, и ни в чем не было проволочек. Видно было, что он в жизни прошел такую школу, которая приучила его быть энергичным, деятельным и не тратить времени понапрасну. Случайно в одной избе нашлись готовые сухари. А больше нам ничего не надо было. Все остальное — чай, сахар, соль, крупу и консервы — мы имели в достаточном количестве. В тот же вечер по совету гольда все имущество было перенесено в лодку, а сами мы остались ночевать на берегу. Ночь выпала ветреная и холодная. За недостатком дров огня большого развести было нельзя, и потому все зябли и почти не спали. Как я ни старался завернуться в бурку, но холодный ветер находил где-нибудь лазейку и знобил то плечо, то бок, то спину. Дрова были плохие, они трещали и бросали во все стороны искры. У Дерсу прогорело одеяло. Сквозь дремоту я слышал, как он ругал полено, называя его по-своему — «худой люди». После этого я слышал всплеск по реке и шипение головешки. Очевидно, старик бросил ее в воду. Потом мне удалось как-то согреться, и я уснул. Ночью я проснулся и увидел Дерсу, сидящего у костра. Он поправлял огонь. Ветер раздувал пламя во все стороны. Поверх бурки на мне лежало одеяло гольда. Значит, это он прикрыл меня, вот почему я и согрелся. Стрелки тоже были прикрыты его палаткой. Я предлагал Дерсу лечь на мое место, но он отказался. Его шибко вредный, — он указал на дрова. Чем ближе я присматривался к этому человеку, тем больше он мне нравился. С каждым днем я открывал в нем новые достоинства. Раньше я думал, что эгоизм особенно свойствен дикому человеку, а чувство гуманности, человеколюбия и внимания к чужому интересу присуще только европейцам. Не ошибся ли я? Под эти мысли я опять задремал и проспал до утра. Когда совсем рассвело, Дерсу разбудил нас. Он согрел чай и изжарил мясо. После завтрака я отправил команду с лошадьми в Черниговку, затем мы спустили лодку в воду и тронулись в путь. Подгоняемая шестами, лодка наша хорошо шла по течению. Километров через пять мы достигли железнодорожного моста и остановились на отдых. Дерсу рассказал, что в этих местах он бывал еще мальчиком с отцом, они приходили сюда на охоту за козами. Про железную дорогу он слышал от китайцев, но никогда ее раньше не видел. После короткого отдыха мы поплыли дальше. Около железнодорожного моста горы кончились. Я вышел из лодки и поднялся на ближайшую сопку, чтобы в последний раз осмотреться во все стороны. Красивая панорама развернулась перед моими глазами. Сзади, на востоке, толпились горы: на юге были пологие холмы, поросшие лиственным редколесьем; на севере, насколько хватал глаз, расстилалось бесконечное низменное пространство, покрытое травой. Сколько я ни напрягал зрение, я не мог увидеть конца этой низины. Она уходила вдаль и скрывалась где-то за горизонтом. Порой по ней пробегал ветер. Трава колыхалась и волновалась, как море. Кое-где группами и в одиночку росли чахлые березки и другие какие-то деревья. С горы, на которой я стоял, реку Лефу далеко можно было проследить по ольшаникам и ивнякам, растущим по ее берегам в изобилии. Вначале она сохраняет свое северо-восточное направление, но, не доходя сопок, видневшихся на западе километрах в восьми, поворачивает на север и немного склоняется к востоку. Бесчисленное множество протоков, слепых рукавов, заводей и озерков окаймляет ее с обеих сторон. Низина эта казалась безжизненной и пустынной. Ярко блестевшие на солнце в разных местах лужи свидетельствовали о том, что долина Лефу в дождливый период года легко затопляется водой. На всем этом пространстве Лефу принимает в себя с левой стороны два притока: реку Сандуган и реку Хунухезу. Последняя протекает по такой же низменной и болотистой долине, как и сама Лефу. К полудню мы доехали еще до одной возвышенности, расположенной на самом берегу реки, с левой стороны. Сопка эта высотою 120—140 метров покрыта редколесьем из дуба, березы, липы, клена, ореха и акаций. Отсюда шла тропинка, вероятно, к селу Вознесенскому, находящемуся западнее, километрах в двенадцати. Во вторую половину дня мы проехали еще столько же и стали биваком довольно рано. Долгое сидение в лодке наскучило, и потому всем хотелось выйти и размять онемевшие члены. Меня тянуло в поле. Олентьев и Марченко принялись устраивать бивак, а мы с Дерсу пошли на охоту. С первого же шага буйные травы охватили нас со всех сторон. Они были так высоки и так густы, что человек в них казался утонувшим. Внизу, под ногами, — трава, спереди и сзади — трава, с боков — тоже трава и только вверху — голубое небо. Казалось, что мы шли по дну травяного моря. Это впечатление становилось еще сильнее, когда, взобравшись на какую-нибудь кочку, я видел, как степь волновалась. С робостью и опаской я опять погружался в траву и шел дальше. В этих местах так же легко заблудиться, как и в лесу. Мы несколько раз сбивались с дороги, но тотчас же спешили исправить свои ошибки. Найдя какую-нибудь кочку, я взбирался на нее и старался рассмотреть что-нибудь впереди. Дерсу хватал вейник и полынь руками и пригибал их к земле. Я смотрел вперед, в стороны, и всюду передо мной расстилалось бесконечное волнующееся травяное море. Главными представителями этих трав будут: тростники высотой до 3 метров, вейник — 1,5 метра, полынь — 2 метра и др. Из древесных пород, растущих по берегам проток, можно отметить кустарниковую лозу, осину, белую березу, ольху и др. Население этих болотистых степей главным образом пернатое. Кто не бывал в низовьях Лефу во время перелета, тот не может себе представить, что там происходит. Тысячи тысяч птиц большими и малыми стаями тянулись к югу. Некоторые шли в обратном направлении, другие — наискось в сторону. Вереницы их то подымались кверху, то опускались вниз, и все разом, ближние и дальние, проектировались на фоне неба, в особенности внизу, около горизонта, который вследствие этого казался как бы затянутым паутиной. Я смотрел, как очарованный. Выше всех были орлы. Распластав свои могучие крылья, они парили, описывая большие круги. Что для них расстояния? Некоторые из них кружились так высоко, что едва были заметны. Ниже их, но все же высоко над землей, летели гуси. Эти осторожные птицы шли правильными косяками и, тяжело вразброд махая крыльями, оглашали воздух своими сильными криками. Рядом с ними летели казарки и лебеди. Внизу, близко к земле, с шумом неслись торопливые утки. Тут были стаи грузной кряквы, которую легко можно было узнать по свистящему шуму, издаваемому ее крыльями, и совсем над водой тысячами летели чирки и другие мелкие утки. Там и сям в воздухе виднелись канюки и пустельга. Эти представители соколов описывали красивые круги, подолгу останавливались на одном месте и, трепеща крыльями, зорко высматривали на земле добычу. Порой они отлетали в сторону, опять описывали круги и вдруг, сложив крылья, стремглав бросались книзу, но, едва коснувшись травы, снова быстро взмывали вверх. Грациозные и подвижные чайки и изящные проворные крачки своей снежной белизной мелькали в синеве лазурного неба. Кроншнепы летели легко, плавно и при полете своем делали удивительно красивые повороты. Остроклювые крохали на лету посматривали по сторонам, точно выискивая место, где бы им можно было остановиться. Сивки-моряки держались болотистых низин. Лужи стоячей воды, видимо, служили для них вехами, по которым они и держали направление. И вся масса птиц неслась к югу. Величественная картина! Вдруг совершенно неожиданно откуда-то взялись две козули. Они были от нас шагах в шестидесяти. В густой траве их почти не было видно — мелькали только головы с растопыренными ушами и белые пятна около задних ног. Отбежав шагов полтораста, козули остановились. Я выпалил из ружья и промахнулся. Раскатистое эхо подхватило звук выстрела и далеко разнесло его по реке. Тысячи птиц поднялись от воды и с криком полетели во все стороны. Испуганные козули сорвались с места и снова пошли большими прыжками. Тогда прицелился Дерсу. И в тот момент, когда голова одной из них показалась над травой, он спустил курок. Когда дым рассеялся, животных уже не было видно. Гольд снова зарядил свою винтовку и не торопясь пошел вперед. Я молча последовал за ним. Дерсу огляделся, потом повернул назад, пошел в сторону и опять вернулся обратно. Видно было, что он что-то искал. Я принялся тоже искать убитое животное, хотя и не совсем верил гольду. Мне казалось, что он ошибся. Минут через десять мы нашли козулю. Голова ее оказалась, действительно, простреленной. Дерсу взвалил ее себе на плечи и тихонько пошел обратно. На бивак мы возвратились уже в сумерки. Вечерняя заря еще пыталась было бороться с надвигающейся тьмой, но не могла ее осилить, уступила и ушла за горизонт. Тотчас на небе замигали звезды, словно и они обрадовались тому, что наконец-то солнце дало им свободу. Около протоки темнела какая-то роща. Деревьев теперь разобрать было нельзя: они все стали похожи друг на друга. Сквозь них виднелся свет нашего костра. Вечер был тихий и прохладный. Слышно было, как где-то неподалеку от нас с шумом опустилась в воду стая уток. По полету можно было узнать, что это были чирки. После ужина Дерсу и Олентьев принялись свежевать козулю, а я занялся своей работой. Покончив с дневником, я лег, но долго не мог уснуть. Едва я закрывал глаза, как передо мной тотчас появлялась качающаяся паутина: это было волнующееся травяное море и бесчисленные стаи гусей и уток. Наконец под утро я уснул. На следующий день мы встали довольно рано, наскоро напились чаю, уложили свои пожитки в лодку и поплыли по Лефу. Чем дальше, тем извилистее становилась река. Кривуны ее так местные жители называют извилины описывают почти полные окружности и вдруг поворачивают назад, опять загибаются, и нет места, где река хоть бы немного текла прямо. В нижнем течении Лефу принимает в себя с правой стороны два небольших притока: Монастырку и Черниговку. Множество проток и длинных слепых рукавов идет перпендикулярно к реке, наискось и параллельно ей и образует весьма сложную водную систему. Километров на восемь ниже Монастырки горы подходят к Лефу и оканчиваются здесь безымянной сопкой в 290 метров высоты. У подножия ее расположилась деревня Халкидон. Это было последнее в здешних местах селение. Дальше к северу до самого озера Ханка жилых мест не было. Взятые с собой запасы продовольствия подходили к концу. Надо было их пополнить. Мы вытащили лодку на берег и пошли в деревню. Посредине ее проходила широкая улица, дома стояли далеко друг от друга. Почти все крестьяне были старожилами и имели надел в сто десятин. Я вошел в первую попавшуюся избу. Нельзя сказать, чтобы на дворе было чисто, нельзя сказать, чтобы чисто было и в доме. Мусор, разбросанные вещи, покачнувшийся забор, сорванная с петель дверь, почерневший от времени и грязи рукомойник свидетельствовали о том, что обитатели этого дома не особенно любили порядок. Когда мы зашли во двор, навстречу нам вышла женщина с ребенком на руках. Она испуганно посторонилась и робко ответила на мое приветствие. Я невольно обратил внимание на окна. Они были с двойными рамами в четыре стекла. Пространство же между ними почти до половины нижних стекол было заполнено чем-то серовато-желтоватым. Сначала я думал, что это опилки, и спросил хозяйку, зачем их туда насыпали. Я подошел поближе. Действительно, это были сухие комары. Их тут было по крайней мере с полкилограмма. А в избе мы раскладываем дымокуры и спим в комарниках. Комары-то из воды выходят. Что им огонь! Летом трава сырая, не горит. В это время подошел Олентьев и сообщил, что хлеб куплен. Обойдя всю деревню, мы вернулись к лодке. Тем временем Дерсу изжарил на огне козлятину и согрел чай. На берег за нами прибежали деревенские ребятишки. Они стояли в стороне и поглядывали на нас с любопытством. Через полчаса мы тронулись дальше. Я оглянулся назад. Ребята по-прежнему толпились на берегу и провожали нас глазами. Река сделала поворот, и деревня скрылась из виду. Трудно проследить русло Лефу в лабиринте его проток. Ширина реки здесь колеблется от 15 до 80 метров. При этом она отделяет от себя в сторону большие слепые рукава, от которых идут длинные, узкие и глубокие каналы, сообщающиеся с озерами и болотами или с такими речками, которые также впадают в Лефу значительно ниже.

А все напрасно: ей теперь не нужны коньки. Нет никого, кроме Тигра. Но, если ты не можешь ходить, я на руках отнесу тебя до рыбацких домов. А здесь оставаться нельзя. Ты не знаешь наших буранов. Думай как хочешь. Уходи, если ты боишься. Я знаю, что это опасно, и останусь здесь с тобой. Она села на снег подле Коли. Она смотрела на него с нежностью, которую больше не хотела скрывать. И лицо ее выражало тревогу. Он опустил голову. Ведь он не знает, где я. Она отвела глаза от Коли и в раздумье поглядела на Тигра, крупной дрожью дрожавшего на летучем снегу, потом вскочила на ноги, более веселая, чем прежде. Небо сползало с гор, расстилаясь, как дым, по ущельям. И черная даль была близка, стояла за скалами рядом. А все же самый страшный ветер еще не вышел из-за песчаной косы, где были разбросаны камни. И снег еще не падал сверху. Буран надвигался медленно. Я пригоню их сюда. Мы можем успеть. Подожди меня тут, и я отвезу тебя домой к отцу. Только не бойся. С тобою останется собака. Она не уйдет. Таня посадила Тигра на сугроб и дала ему лизнуть свою руку. Он остался на месте, глядя со страхом на север, где буря уже приводила в движение снег и колыхала леса на горах. Таня взбежала на берег. Наклонив лицо и рассекая ветер телом, она пробежала по улице, уставленной высокими сугробами. Все ворота были уже закрыты. Одни лишь ворота Фильки стояли раскрытые настежь. Только что он приехал с отцом на собаках. Он стоял на крыльце, очищая свои лыжи от снега, и, увидев вдруг рядом Таню, дышавшую громко, в изумлении отступил перед ней. А собаки лежали у ворот на дворе, запряженные в нарту, — их еще не успели распрячь. И каюр — длинная палка из ясеня — был воткнут в снег рядом с ними. Таня схватила каюр и упала на нарту. Мне надо скорее отвезти к отцу Колю. Он вывихнул себе ногу на катке. Я сейчас пригоню твою нарту. По реке это близко. Она взмахнула каюром, крикнула на собак по-нанайски, и собаки вынесли ее из ворот. Пока Филька успел соскочить с крыльца и надеть на ноги лыжи, нарта была уже далеко. Но все же он бежал вслед за Таней и кричал изо всех своих сил: — Буран, буран! Куда ты? Подожди меня! Но Таня уже не слышала его криков. Она сидела на нарте верхом, как настоящий охотник. Она правила отлично, держа наготове каюр. И странно, собаки слушались Таню, хотя голос ее был им незнаком. Филька остановился. Ветер ударил его по плечам и заставил присесть на лыжи. Но он не повернул назад. Он посидел немного на лыжах, размышляя о том, что видел, о ветре, о Тане и о себе самом. И, решив, что все хорошее должно иметь хорошее направление, а не дурное, поворотил внезапно от дома и, свернув на дорогу, ведущую в крепость через лес, побежал по ней прямо против бури. А пока он бежал, собаки его дружно вывезли Таню на лед. Она затормозила нарту возле Коли, с силой воткнув меж полозьями длинный каюр. И тотчас же собаки легли, нисколько не ссорясь друг с другом. Коля, шатаясь от боли, встал с трудом. И все же он улыбался. Даже удовольствие светилось на его озябшем лице. Он в первый раз видел в упряжке собак, в первый раз приходилось ему ездить на них. Они лишь немногим больше наших шпицев. Но Таня, лучше его знавшая их злость, необузданный нрав и постоянное желание свободы, ни на шаг не отходила от нарты. Только на мгновение отлучилась она, для того чтобы осторожно подхватить под руки Колю и усадить его в сани. Потом подняла дрожащего от страха Тигра, прижала его к груди, прыгнула в нарту и пустила собак вперед. Но как неуловимы при этом были ее движения и как верны, как зорок был взгляд, который бросала она на снег, уже начинавший шипеть и шевелиться по дороге, и как робок становился он, когда она обращала его назад — на Колю! Только бы успеть до бурана! Он удивлялся. В ее глазах, тревожно горевших под обмерзшими от ветра ресницами, и во всем ее существе являлся ему иной, совершенно незнакомый смысл. Будто на этих диких собаках, запряженных в легкие сани, сквозь острый снег, царапающий кожу на лице, уносились они оба в другую, новую страну, о которой он еще ничего не слыхал. И он держался за ее одежду, чтобы не выпасть. А метель уже занимала дорогу. Она шла стеной, как ливень, поглощая свет и звеня, как гром меж скал. И Таня, оглушенная ветром, увидала смутно, как от этой белой стены, словно стараясь оторваться от нее, вскачь мчится по дороге лошадь. Кого уносила она от бурана, Таня не могла увидеть. Она почувствовала только, как собаки с яростью рванулись навстречу, и закричала на них диким голосом. Коля не понял ее крика. Но сама она знала, зачем кричит так страшно: собаки не слушались больше. Точно тяжелым копьем, Таня покачала каюром и, напрягши руку, с силой воткнула его в снег. Он вошел глубоко и сломался. Тогда Таня обернулась, и Коля на одно лишь мгновение увидел на лице ее ужас. Она крикнула: — Держись покрепче за нарту! Она подняла Тигра высоко над своей головой и бросила его на дорогу. Он с визгом упал на снег. Потом, словно поняв, что ему нужно делать, мгновенно вскочил и с громким воем понесся рядом со стаей. Он опередил ее, будто сам обрекая себя на гибель. Собаки заметили его. Он бросился прочь с дороги. И стая кинулась вслед за ним. Лошадь проскакала мимо. Он прыгал по целине высоко, он тонул, он задыхался в снегу. Он, может быть, проклинал людей, которые изуродовали его тело, сделали короткими ноги, шею длинной и слабой. Но он любил эту девочку, с которой вместе играл щенком и вырос вместе, и только он один состарился. Справедливо ли это? Он сел на снег и стал дожидаться смерти. А Таня припала к нарте, услышав его долгий визг, и хрипенье, и стук собачьих клыков, заглушивший громкий шум ветра. Нарта, не сдерживаемая более тормозом, налетела на сбившуюся стаю, поднялась, опрокинулась набок. Таня схватилась за полоз. Точно молния ударила ее по глазам. Она на секунду ослепла. Бечева от саней, захлестнувшись об острый торос, лопнула со змеиным свистом. И свободная стая умчалась в глухую метель. Никто не шевелился: ни Таня, лежавшая рядом с нартой, ни Коля, упавший ничком, ни мертвый Тигр с разорванным горлом, глядевший на вьюжное небо, — все оставалось неподвижным. Двигался только снег и воздух, туго ходивший туда и сюда по реке. Таня первая вскочила на ноги. Она нагнулась, подняла нарту и снова нагнулась, помогая подняться Коле. Падение не ошеломило ее. Как и прежде, все движения ее были неуловимы, сильны и гибки. Она отряхнула снег с лица спокойно, будто не случилось никакого несчастья. Коля же не стоял на ногах. Что я наделал, Таня! Коля начал снова клониться на бок, опускаться на землю. И Таня снова подхватила его, стараясь удержать. Она закричала ему: — Коля, ты слышишь, мы никогда не погибнем! Только нельзя стоять на месте — занесет. Ты слышишь меня. Коля, милый? Двигаться надо! Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись. И метель приютила их на минуту в своих облаках, а потом оглушила своим громким голосом. Таня ногой пододвинула нарту поближе. Я не позволю тебе везти меня! Он стал вырываться. Таня обхватила его за шею. Холодные лица их касались друг друга. Она просила, повторяя одно и то же, хотя трудно было выговорить слово — каждый звук на губах умирал от жестокого ветра. Нельзя ждать. Он опустился на нарту. Она шарфом стерла с лица его снег, осмотрела руки — они были еще сухи — и крепко завязала у кисти шнурки его рукавиц. Ухватившись за обрывок веревки, Таня потащила нарту за собой. Высокие волны снега катились ей навстречу — преграждали путь. Она взбиралась на них и снова опускалась и все шла и шла вперед, плечами расталкивая густой, непрерывно движущийся воздух, при каждом шаге отчаянно цеплявшийся за одежду, подобно колючкам ползучих трав. Он был темен, полон снега, и ничего сквозь него не было видно. Иногда Таня останавливалась, возвращалась к нарте, теребила Колю и, несмотря ни на какие его страдания и жалобы, заставляла сделать десять шагов вперед. Дышала она тяжело. Все лицо ее было мокро, и одежда становилась твердой — покрывалась тонким льдом. Так шла она долго, не зная, где город, где берег, где небо, — все исчезло, скрылось в этой белой мгле. И все же Таня шла, склонив лицо, нащупывая дорогу ногами, и, как в самый страшный зной, пот струился по ее спине. Вдруг послышался выстрел из пушки. Она сняла шапку, послушала, подбежала к Коле и снова заставила его подняться с саней. С трудом выталкивая из горла звуки, она закричала. Но крик ее показался не громче шороха сухих снежинок. Может быть, это нам подают сигнал. Он слабо кивнул ей головой. Оцепенение охватывало его все сильней. И Таня уже не усадила больше Колю в сани, но, обхватив за пояс и положив его руку к себе на шею, потащила снова вперед, заставляя все же передвигать ногами. А нарта осталась на месте. Они свернули налево, откуда послышался еще один выстрел. Этот был уже громче и прошелся по всей реке. Таня крепче налегла на ветер грудью, благословляя силу своих легких, помогавших ей как-нибудь дышать в эту страшную бурю, и силу своих ног, несущих ее вперед, и силу рук, не выпускающих из своих объятий друга. Но порой на мгновение нападал на нее страх. И тогда казалось ей, что она одна в мире среди этой вьюги. Меж тем навстречу ей, окруженные той же метелью, двигались на лыжах пограничники. Они шли густой цепью, раскинутой далеко по реке. В руках у каждого была длинная веревка, конец которой держал другой. Так были они соединены все до одного и ничего не боялись в мире. Такая же мгла, такие же торосы, такие же высокие сугробы, катившиеся вперед и назад, вставали перед ними, как и перед Таней. Но стрелки легко сбегали с них и легко взбирались, не тратя напрасно дыхания. А если ветер был очень силен, они гнулись к земле, будто стараясь под ним проскользнуть. Так приближались они к тому месту, где находилась Таня. Но и в двух шагах ее не было видно. По-прежнему одинокой казалась среди вьюги и эта девочка с лицом, обледенелым от пота, держащая на руках своего ослабевшего друга. Она еще двигалась вперед, но и у нее уже не было сил. Она шаталась от каждого порыва ветра, падала, снова вставала, протягивая вперед только одну свободную руку. И вдруг почувствовала под своим локтем веревку. Она судорожно вцепилась в нее. Это могла быть и веревка от баржи, вмерзшей поблизости в лед. Но все же, перебирая рукой по канату, Таня закричала: — Кто тут, помогите! И неожиданно коснулась шинели отца. Во мгле, без всяких видимых признаков, не глазами, ослепленными снегом, не пальцами, помертвевшими от стужи, но своим теплым сердцем, так долго искавшим в целом мире отца, почувствовала она его близость, узнала его здесь, в холодной, угрожающей смертью пустыне, в полной тьме. И лицо ее, искаженное страданием и усталостью, покрылось слезами. Он присел на корточки и, сорвав с себя шинель, укутал прижавшихся к нему детей. Что с ним? Он тоже плакал, и лицо его, искаженное страданием, как у Тани, было совершенно мокро. Но, впрочем, это мог быть и снег, растаявший от дыхания под его теплым шлемом. Минуту-две они оставались без движения. Снег наползал на них все выше. Отец сильно дернул за веревку. Справа и слева стали появляться красноармейцы, не выпуская из рук бечевы. Они, как белые клубы снега, возникали из вьюги и останавливались подле детей. Последним подошел красноармеец Фролов. Он был весь укутан метелью. Ружье его висело за плечами, а лицо было в снегу. Без того невозможно. Красноармейцы тесным кругом окружили детей и полковника, и вся толпа двинулась среди вьюги назад. А из крепости раздался еще один выстрел. XVI Давным-давно прошел тот день, когда Таня так храбро билась со мглой и с облаками холодной вьюги за свою живую душу, которую в конце концов без всякой дороги отец нашел и согрел своими руками. Ветер наутро повернул и остановился надолго. Тихо стало на реке, и над горами было тихо— над всем миром Тани. Ветер сдул с кедров и елей снег: леса потемнели. И взгляд Тани, опираясь теперь на них, спокойно стоял на одном месте, не ища ничего другого. Коля только слегка поморозил себе уши и щеки. Таня с Филькой каждый день навещали его в доме отца, нередко оставаясь обедать. Но час обеда не казался Тане теперь таким тяжелым часом, как прежде. Хотя не так усердно угощал ее пирогами с черемухой отец, не так крепко целовала ее на пороге Надежда Петровна, а все же хлеб отца, который Таня пробовала на язык и так и этак, казался ей теперь иным. Каждый кусок был для нее сладок. И кожаный пояс отца, валявшийся всегда на диване, казался ей тоже другим. Она часто надевала его на себя. И так хорошо Тане не было еще никогда. Но не вечно тянулись каникулы. Кончились и они. Вот уже несколько дней, как Таня ходила в школу. Она носила книги без ремешка и сумки. И всегда, прежде чем снять свою дошку, бросала их в раздевалке на подзеркальнике. Сегодня она поступила так же. Она бросила книги и, сняв дошку только с одного плеча, взглянула в зеркало, хотя всегда избегала смотреть в него, потому что это было то самое зеркало, которое когда-то так жестоко наказало ее. Но теперь, погрузив свой взгляд в стекло, она устремила его не на свое лицо и не в свои глаза, в глубине которых по-прежнему ходили легкие тени, но на другое зрелище, не имевшее как будто никакого отношения к ней. Она увидела толпу детей, стоявшую полукругом напротив. Все они были спиной повернуты к зеркалу, а головы их подняты вверх. Они читали газету, висевшую под железной сеткой на стене. И Женя, стоявшая ближе других к стене, сказала: — За такие дела ее следовало бы исключить из отряда. Не понимая, к кому могли относиться эти слова, Таня не торопилась подойти. Но все же, отведя глаза от зеркала, она подошла к толпе. Газету она узнала. Это была районная газета, которую выписывал отряд. Она спросила: — Что тут происходит? Услышав ее голос, дети повернулись к ней и снова отвернулись и исчезли вдруг все, как один. Таня привыкла чувствовать всегда рядом с собой друзей, видеть их лица и, увидев сейчас их спины, была изумлена. Ей никто не ответил. Тогда она подняла руку к железной сетке, запертой на замок, и прочла: «Школьные дела. Ученица седьмого класса Таня Сабанеева в буран повезла кататься на собаках ученика того же класса Колю Сабанеева. Мальчик после этого пролежал в постели все каникулы. А ученик того же класса Белолюбский, прибежавший в крепость сообщить об этом отцу Коли, отморозил себе палец. Детей спасли наши славные пограничники. Но о чем думают учителя и пионерорганизация, допуская в школьной среде подобные затеи, опасные для жизни? Он стоял прямо. И Таня поняла, что это значит. Она поняла, что холодные ветры дуют не только с одной стороны, но и с другой, бродят не только по реке, но проникают и сквозь толстые стены, даже в теплом доме настигают они человека и сбивают его мгновенно с ног. Она опустила руки. Дошка соскользнула с ее плеча и упала на пол. Она не подняла ее. Чего они выдумали, не знаю. Но ты послушай меня. Послушай, Таня. А Таня, открыв губы, глотала воздух, показавшийся ей теперь острее, чем на реке, в самый сильный буран. Уши ее ничего не слышали и глаза не видели. Она сказала: — Что со мной будет теперь? И, схватившись за голову, кинулась в сторону, стремясь по обыкновению своему в сильном движении успокоить себя как-нибудь и найти какое-нибудь решение. Широко шагая, как шагают во сне, она шла по коридору, ударяясь плечом о стену, натыкаясь на малышей, с визгом разбегавшихся перед нею. За углом она обошла старичка, замахавшего на нее деревянной указкой. Она даже не поклонилась ему, хотя это был директор. Старичок с глубокой грустью покачал ей вслед головой и посмотрел на учителя истории Аристарха Аристарховича Аристархова, дежурившего в этот день в коридоре. А Таня все шла по коридору. И в ровном шуме множества детских голосов, в котором исчезал каждый звук, кипело и стучало ее сердце. Но что делать? Все становилось поперек ее дороги. Где они? XVII Никто лучше самого Фильки не знал, была ли в его сердце хоть какая-нибудь иная мысль, чем помочь Тане как можно скорее. А все же он не был доволен ни своим собственным поведением, ни поведением друзей в этот день. Первое мгновение он было кинулся вслед за Таней по коридору, но, увидев за углом Аристарха Аристарховича Аристархова, его плечи, поднятые чрезмерно высоко, его равнодушные очки, его руки, занимавшие так много пространства, что, казалось, никому больше не оставалось места на свете, Филька остановился невольно и решил вернуться назад.

Информация

Готовимся к ЕГЭ по русскому языку плевал сквозь зубы, хрипловато бранился, вертел цигарки в палец толщиной и прикидывался ко всему равнодушным, - ясно было, что на фронт он едет в первый раз и очень волнуется.
Поединок. Александр Куприн 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр победить течение.

Серебряные коньки

Серебряные коньки - роман Мэри Додж, читать онлайн » Ответы ГДЗ» лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение.
Ответы : Выделить грамм. Основу : Преодоление силы тяжести. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. Русский язык 10 класс лошадь напрягла все силы. Тут он отвернулся чтобы скрыть свое волнение и пошел ходить.

Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами с приставкой пре с приставкой при

Из длинных труб фанз вились белые дымки. Они быстро таяли в прохладном вечернем воздухе. По дорожкам кое-где мелькали белые фигуры корейцев. Внизу, у самой реки, горел огонь. Это был наш бивак. Когда я возвращался назад, уже смеркалось. Вода в реке казалась черной, и на спокойной поверхности ее отражались пламя костра и мигающие на небе звезды. Около огня сидели стрелки: один что-то рассказывал, другие смеялись.

Смех и шутки сразу прекратились. После чая я сел у огня и стал записывать в дневнике свои наблюдения. Дерсу разбирал свою котомку и поправлял костер. Затем он натыкал позади себя несколько ивовых прутьев и обтянул их полотнищами палатки, потом постелил на землю козью шкуру, сел на нее и, накинув себе на плечи кожаную куртку, закурил трубку. Через несколько минут я услышал легкий храп. Он спал. Голова его свесилась на грудь, руки опустились, погасшая трубка выпала изо рта и лежала на коленях… «И так всю жизнь, — подумал я.

Дерсу по-своему был счастлив. В стороне глухо шумела река; где-то за деревней лаяла собака; в одной из фанз плакал ребенок. Я завернулся в бурку, лег спиной к костру и сладко уснул. На другой день чуть свет мы все были уже на ногах. Ночью наши лошади, не найдя корма на корейских пашнях, ушли к горам на отаву. Пока их разыскивали, артельщик приготовил чай и сварил кашу. Когда стрелки вернулись с конями, я успел закончить свои работы.

В восемь часов утра мы выступили в путь. От описанного села Казакевичево по долине реки Лефу есть две дороги. Одна из них, кружная, идет на село Ивановское, другая, малохоженая и местами болотистая, идет по левому берегу реки. Чем дальше, тем долина все более и более принимала характер луговой. По всем признакам видно было, что горы кончаются. Они отодвинулись куда-то в сторону, и на место их выступили широкие и пологие увалы, покрытые кустарниковой порослью. Дуб и липа дровяного характера с отмерзшими вершинами растут здесь кое-где группами и в одиночку.

Около самой реки — частые насаждения ивы, ольхи и черемухи. Наша тропа стала принимать влево, в горы и увела нас от реки километра на четыре. В этот день мы немного не дошли до деревни Ляличи и заночевали в шести километрах от нее на берегу маленького и извилистого ручейка. Вечером я сидел с Дерсу у костра и беседовал с ним о дальнейшем маршруте по реке Лефу. Гольд говорил, что далее пойдут обширные болота и бездорожье, и советовал плыть на лодке, а лошадей и часть команды оставить в Ляличах. Совет его был вполне благоразумный. Я последовал ему и только изменил местопребывание команды.

Глава пятая. Нижнее течение реки Лефу Ночевка около деревни Ляличи. На другое утро я взял с собой Олентьева и стрелка Марченко, а остальных отправил в село Черниговку с приказанием дожидаться там моего возвращения. При содействии старосты нам очень скоро удалось заполучить довольно сносную плоскодонку. За нее мы отдали двенадцать рублей деньгами и две бутылки водки. Весь день был употреблен на оборудование лодки. Дерсу сам приспособлял весла, устраивал из колышков уключины, налаживал сиденья и готовил шесты.

Я любовался, как работа у него в руках спорилась и кипела. Он никогда не суетился, все действия его были обдуманы, последовательны, и ни в чем не было проволочек. Видно было, что он в жизни прошел такую школу, которая приучила его быть энергичным, деятельным и не тратить времени понапрасну. Случайно в одной избе нашлись готовые сухари. А больше нам ничего не надо было. Все остальное — чай, сахар, соль, крупу и консервы — мы имели в достаточном количестве. В тот же вечер по совету гольда все имущество было перенесено в лодку, а сами мы остались ночевать на берегу.

Ночь выпала ветреная и холодная. За недостатком дров огня большого развести было нельзя, и потому все зябли и почти не спали. Как я ни старался завернуться в бурку, но холодный ветер находил где-нибудь лазейку и знобил то плечо, то бок, то спину. Дрова были плохие, они трещали и бросали во все стороны искры. У Дерсу прогорело одеяло. Сквозь дремоту я слышал, как он ругал полено, называя его по-своему — «худой люди». После этого я слышал всплеск по реке и шипение головешки.

Очевидно, старик бросил ее в воду. Потом мне удалось как-то согреться, и я уснул. Ночью я проснулся и увидел Дерсу, сидящего у костра. Он поправлял огонь. Ветер раздувал пламя во все стороны. Поверх бурки на мне лежало одеяло гольда. Значит, это он прикрыл меня, вот почему я и согрелся.

Стрелки тоже были прикрыты его палаткой. Я предлагал Дерсу лечь на мое место, но он отказался. Его шибко вредный, — он указал на дрова. Чем ближе я присматривался к этому человеку, тем больше он мне нравился. С каждым днем я открывал в нем новые достоинства. Раньше я думал, что эгоизм особенно свойствен дикому человеку, а чувство гуманности, человеколюбия и внимания к чужому интересу присуще только европейцам. Не ошибся ли я?

Под эти мысли я опять задремал и проспал до утра. Когда совсем рассвело, Дерсу разбудил нас. Он согрел чай и изжарил мясо. После завтрака я отправил команду с лошадьми в Черниговку, затем мы спустили лодку в воду и тронулись в путь. Подгоняемая шестами, лодка наша хорошо шла по течению. Километров через пять мы достигли железнодорожного моста и остановились на отдых. Дерсу рассказал, что в этих местах он бывал еще мальчиком с отцом, они приходили сюда на охоту за козами.

Про железную дорогу он слышал от китайцев, но никогда ее раньше не видел. После короткого отдыха мы поплыли дальше. Около железнодорожного моста горы кончились. Я вышел из лодки и поднялся на ближайшую сопку, чтобы в последний раз осмотреться во все стороны. Красивая панорама развернулась перед моими глазами. Сзади, на востоке, толпились горы: на юге были пологие холмы, поросшие лиственным редколесьем; на севере, насколько хватал глаз, расстилалось бесконечное низменное пространство, покрытое травой. Сколько я ни напрягал зрение, я не мог увидеть конца этой низины.

Она уходила вдаль и скрывалась где-то за горизонтом. Порой по ней пробегал ветер. Трава колыхалась и волновалась, как море. Кое-где группами и в одиночку росли чахлые березки и другие какие-то деревья. С горы, на которой я стоял, реку Лефу далеко можно было проследить по ольшаникам и ивнякам, растущим по ее берегам в изобилии. Вначале она сохраняет свое северо-восточное направление, но, не доходя сопок, видневшихся на западе километрах в восьми, поворачивает на север и немного склоняется к востоку. Бесчисленное множество протоков, слепых рукавов, заводей и озерков окаймляет ее с обеих сторон.

Низина эта казалась безжизненной и пустынной. Ярко блестевшие на солнце в разных местах лужи свидетельствовали о том, что долина Лефу в дождливый период года легко затопляется водой. На всем этом пространстве Лефу принимает в себя с левой стороны два притока: реку Сандуган и реку Хунухезу. Последняя протекает по такой же низменной и болотистой долине, как и сама Лефу. К полудню мы доехали еще до одной возвышенности, расположенной на самом берегу реки, с левой стороны. Сопка эта высотою 120—140 метров покрыта редколесьем из дуба, березы, липы, клена, ореха и акаций. Отсюда шла тропинка, вероятно, к селу Вознесенскому, находящемуся западнее, километрах в двенадцати.

Во вторую половину дня мы проехали еще столько же и стали биваком довольно рано. Долгое сидение в лодке наскучило, и потому всем хотелось выйти и размять онемевшие члены. Меня тянуло в поле. Олентьев и Марченко принялись устраивать бивак, а мы с Дерсу пошли на охоту. С первого же шага буйные травы охватили нас со всех сторон. Они были так высоки и так густы, что человек в них казался утонувшим. Внизу, под ногами, — трава, спереди и сзади — трава, с боков — тоже трава и только вверху — голубое небо.

Казалось, что мы шли по дну травяного моря. Это впечатление становилось еще сильнее, когда, взобравшись на какую-нибудь кочку, я видел, как степь волновалась. С робостью и опаской я опять погружался в траву и шел дальше. В этих местах так же легко заблудиться, как и в лесу. Мы несколько раз сбивались с дороги, но тотчас же спешили исправить свои ошибки. Найдя какую-нибудь кочку, я взбирался на нее и старался рассмотреть что-нибудь впереди. Дерсу хватал вейник и полынь руками и пригибал их к земле.

Я смотрел вперед, в стороны, и всюду передо мной расстилалось бесконечное волнующееся травяное море. Главными представителями этих трав будут: тростники высотой до 3 метров, вейник — 1,5 метра, полынь — 2 метра и др. Из древесных пород, растущих по берегам проток, можно отметить кустарниковую лозу, осину, белую березу, ольху и др. Население этих болотистых степей главным образом пернатое. Кто не бывал в низовьях Лефу во время перелета, тот не может себе представить, что там происходит. Тысячи тысяч птиц большими и малыми стаями тянулись к югу. Некоторые шли в обратном направлении, другие — наискось в сторону.

Вереницы их то подымались кверху, то опускались вниз, и все разом, ближние и дальние, проектировались на фоне неба, в особенности внизу, около горизонта, который вследствие этого казался как бы затянутым паутиной. Я смотрел, как очарованный. Выше всех были орлы. Распластав свои могучие крылья, они парили, описывая большие круги. Что для них расстояния? Некоторые из них кружились так высоко, что едва были заметны. Ниже их, но все же высоко над землей, летели гуси.

Эти осторожные птицы шли правильными косяками и, тяжело вразброд махая крыльями, оглашали воздух своими сильными криками. Рядом с ними летели казарки и лебеди. Внизу, близко к земле, с шумом неслись торопливые утки. Тут были стаи грузной кряквы, которую легко можно было узнать по свистящему шуму, издаваемому ее крыльями, и совсем над водой тысячами летели чирки и другие мелкие утки. Там и сям в воздухе виднелись канюки и пустельга. Эти представители соколов описывали красивые круги, подолгу останавливались на одном месте и, трепеща крыльями, зорко высматривали на земле добычу. Порой они отлетали в сторону, опять описывали круги и вдруг, сложив крылья, стремглав бросались книзу, но, едва коснувшись травы, снова быстро взмывали вверх.

Грациозные и подвижные чайки и изящные проворные крачки своей снежной белизной мелькали в синеве лазурного неба. Кроншнепы летели легко, плавно и при полете своем делали удивительно красивые повороты. Остроклювые крохали на лету посматривали по сторонам, точно выискивая место, где бы им можно было остановиться. Сивки-моряки держались болотистых низин. Лужи стоячей воды, видимо, служили для них вехами, по которым они и держали направление. И вся масса птиц неслась к югу. Величественная картина!

Вдруг совершенно неожиданно откуда-то взялись две козули. Они были от нас шагах в шестидесяти. В густой траве их почти не было видно — мелькали только головы с растопыренными ушами и белые пятна около задних ног. Отбежав шагов полтораста, козули остановились. Я выпалил из ружья и промахнулся. Раскатистое эхо подхватило звук выстрела и далеко разнесло его по реке. Тысячи птиц поднялись от воды и с криком полетели во все стороны.

Испуганные козули сорвались с места и снова пошли большими прыжками. Тогда прицелился Дерсу. И в тот момент, когда голова одной из них показалась над травой, он спустил курок. Когда дым рассеялся, животных уже не было видно. Гольд снова зарядил свою винтовку и не торопясь пошел вперед. Я молча последовал за ним. Дерсу огляделся, потом повернул назад, пошел в сторону и опять вернулся обратно.

Видно было, что он что-то искал. Я принялся тоже искать убитое животное, хотя и не совсем верил гольду. Мне казалось, что он ошибся. Минут через десять мы нашли козулю. Голова ее оказалась, действительно, простреленной. Дерсу взвалил ее себе на плечи и тихонько пошел обратно. На бивак мы возвратились уже в сумерки.

Вечерняя заря еще пыталась было бороться с надвигающейся тьмой, но не могла ее осилить, уступила и ушла за горизонт. Тотчас на небе замигали звезды, словно и они обрадовались тому, что наконец-то солнце дало им свободу. Около протоки темнела какая-то роща. Деревьев теперь разобрать было нельзя: они все стали похожи друг на друга. Сквозь них виднелся свет нашего костра. Вечер был тихий и прохладный. Слышно было, как где-то неподалеку от нас с шумом опустилась в воду стая уток.

По полету можно было узнать, что это были чирки. После ужина Дерсу и Олентьев принялись свежевать козулю, а я занялся своей работой. Покончив с дневником, я лег, но долго не мог уснуть. Едва я закрывал глаза, как передо мной тотчас появлялась качающаяся паутина: это было волнующееся травяное море и бесчисленные стаи гусей и уток. Наконец под утро я уснул. На следующий день мы встали довольно рано, наскоро напились чаю, уложили свои пожитки в лодку и поплыли по Лефу. Чем дальше, тем извилистее становилась река.

Кривуны ее так местные жители называют извилины описывают почти полные окружности и вдруг поворачивают назад, опять загибаются, и нет места, где река хоть бы немного текла прямо. В нижнем течении Лефу принимает в себя с правой стороны два небольших притока: Монастырку и Черниговку. Множество проток и длинных слепых рукавов идет перпендикулярно к реке, наискось и параллельно ей и образует весьма сложную водную систему. Километров на восемь ниже Монастырки горы подходят к Лефу и оканчиваются здесь безымянной сопкой в 290 метров высоты. У подножия ее расположилась деревня Халкидон. Это было последнее в здешних местах селение. Дальше к северу до самого озера Ханка жилых мест не было.

Взятые с собой запасы продовольствия подходили к концу. Надо было их пополнить. Мы вытащили лодку на берег и пошли в деревню. Посредине ее проходила широкая улица, дома стояли далеко друг от друга. Почти все крестьяне были старожилами и имели надел в сто десятин. Я вошел в первую попавшуюся избу. Нельзя сказать, чтобы на дворе было чисто, нельзя сказать, чтобы чисто было и в доме.

Мусор, разбросанные вещи, покачнувшийся забор, сорванная с петель дверь, почерневший от времени и грязи рукомойник свидетельствовали о том, что обитатели этого дома не особенно любили порядок. Когда мы зашли во двор, навстречу нам вышла женщина с ребенком на руках. Она испуганно посторонилась и робко ответила на мое приветствие. Я невольно обратил внимание на окна. Они были с двойными рамами в четыре стекла. Пространство же между ними почти до половины нижних стекол было заполнено чем-то серовато-желтоватым. Сначала я думал, что это опилки, и спросил хозяйку, зачем их туда насыпали.

Я подошел поближе. Действительно, это были сухие комары. Их тут было по крайней мере с полкилограмма. А в избе мы раскладываем дымокуры и спим в комарниках. Комары-то из воды выходят. Что им огонь! Летом трава сырая, не горит.

В это время подошел Олентьев и сообщил, что хлеб куплен. Обойдя всю деревню, мы вернулись к лодке. Тем временем Дерсу изжарил на огне козлятину и согрел чай. На берег за нами прибежали деревенские ребятишки. Они стояли в стороне и поглядывали на нас с любопытством. Через полчаса мы тронулись дальше. Я оглянулся назад.

Ребята по-прежнему толпились на берегу и провожали нас глазами. Река сделала поворот, и деревня скрылась из виду. Трудно проследить русло Лефу в лабиринте его проток. Ширина реки здесь колеблется от 15 до 80 метров. При этом она отделяет от себя в сторону большие слепые рукава, от которых идут длинные, узкие и глубокие каналы, сообщающиеся с озерами и болотами или с такими речками, которые также впадают в Лефу значительно ниже. По мере того как мы подвигались к озеру Ханка, течение становилось медленнее. Шесты, которыми стрелки проталкивали лодку вперед, упираясь в дно реки, часто завязали, и настолько крепко, что вырывались из рук.

Глубина Лефу в этих местах весьма неровная. То лодка наша натыкалась на мели, то проходила по глубоким местам, так что без малого весь шест погружался в воду. Почва около берегов более или менее твердая, но стоит только отойти немного в сторону, как сразу попадешь в болото. Среди зарослей скрываются длинные озерки. Эти озерки и кусты ивняков и ольшаников, растущие рядами, свидетельствуют о том, что река Лефу раньше текла иначе и несколько раз меняла свое русло. К вечеру мы немного не дошли до реки Черниговки и стали биваком на узком перешейке между ней и небольшой протокой. Сегодня был особенно сильный перелет.

Олентьев убил несколько уток, которые и составили нам превосходный ужин. Когда стемнело, все птицы прекратили свой лёт. Кругом сразу воцарилась тишина. Можно было подумать, что степи эти совершенно безжизненны, а между тем не было ни одного озерка, ни одной заводи, ни одной протоки, где не ночевали бы стада лебедей, гусей, крохалей, уток и другой водяной птицы. Вечером Марченко и Олентьев улеглись спать раньше нас, а мы с Дерсу, по обыкновению, сидели и разговаривали. Забытый на огне чайник настойчиво напоминал о себе шипением. Дерсу отставил его немного, но чайник продолжал гудеть.

Дерсу отставил его еще дальше. Тогда чайник запел тоненьким голоском. Долго мне говорил этот первобытный человек о своем мировоззрении. Он видел живую силу в воде, видел ее тихое течение и слышал ее рев во время наводнений. Я взглянул на костер. Дрова искрились и трещали. Огонь вспыхивал то длинными, то короткими языками, то становился ярким, то тусклым; из угольев слагались замки, гроты, потом все это разрушалось и созидалось вновь.

Дерсу умолк, а я долго еще сидел и смотрел на «живой огонь». В реке шумно всплеснула рыба. Я вздрогнул и посмотрел на Дерсу. Он сидел и дремал. В степи по-прежнему было тихо. Звезды на небе показывали полночь. Подбросив дров в костер, я разбудил гольда, и мы оба стали укладываться на ночь.

На следующий день мы все проснулись очень рано. Вышло это как-то случайно, само собой. Как только начала заниматься заря, пернатое царство поднялось на воздух и с шумом и гамом снова понеслось к югу. Первыми снялись гуси, за ними пошли лебеди, потом утки, и уже последними тронулись остальные перелетные птицы. Сначала они низко летели над землей, но по мере того как становилось светлее, поднимались все выше и выше.

Однако перед ним было отчаянное существо. Я действительно видела перед собой тирана, убийцу. По моей шее одна за другой потекли капли крови, я испытывала резкую боль. Эти ощущения на время заглушили страх, и я встретила Джона с яростью. Я не вполне сознавала, что делают мои руки, но он крикнул: — Крыса!

Помощь была близка. Элиза и Джорджиана побежали за миссис Рид, которая ушла наверх; она явилась, за ней следовали Бесси и камеристка Эббот. Нас разняли, и до меня донеслись слова: — Ай-ай! Вот негодница, как она набросилась на мастера Джона! И, наконец, приговор миссис Рид: — Уведите ее в красную комнату и заприте там. Четыре руки подхватили меня и понесли наверх. Глава II Я сопротивлялась изо всех сил, и эта неслыханная дерзость еще ухудшила и без того дурное мнение, которое сложилось обо мне у Бесси и мисс Эббот. Я была прямо-таки не в себе, или, вернее, вне себя, как сказали бы французы: я понимала, что мгновенная вспышка уже навлекла на меня всевозможные кары, и, как всякий восставший раб, в своем отчаянии была готова на все. Какой стыд! Бить молодого барина, сына вашей благодетельницы!

Ведь это же ваш молодой хозяин! Почему это он мой хозяин? Разве я прислуга? Вот посидите здесь и подумайте хорошенько о своем поведении. Тем временем они втащили меня в комнату, указанную миссис Рид, и с размаху опустили на софу. Я тотчас взвилась, как пружина, но две пары рук схватили меня и приковали к месту. Мисс Эббот отвернулась, чтобы снять с дебелой ноги подвязку. Эти приготовления и ожидавшее меня новое бесчестие несколько охладили мой пыл. Убедившись, что я действительно покорилась, она отпустила меня; а затем обе стали передо мной, сложив руки на животе и глядя на меня подозрительно и недоверчиво, словно сомневались в моем рассудке. Сколько раз я высказывала миссис Рид свое мнение об этом ребенке, и миссис всегда соглашалась со мной.

Нет ничего хуже такой тихони! Я никогда не видела, чтобы ребенок ее лет был настолько скрытен. Бесси не ответила; но немного спустя она сказала, обратясь ко мне: — Вы же должны понимать, мисс, чем вы обязаны миссис Рид: ведь она кормит вас; выгони она вас отсюда, вам пришлось бы идти в работный дом. Мне нечего было возразить ей: мысль о моей зависимости была для меня не нова, — с тех пор как я помню себя, мне намекали на нее, укор в дармоедстве стал для меня как бы постоянным припевом, мучительным и гнетущим, но лишь наполовину понятным. Мисс Эббот поспешно добавила: — И не воображайте, что вы родня барышням и мистеру Риду, если даже миссис Рид так добра, что воспитывает вас вместе с ними. Они будут богатые, а у вас никогда ничего не будет. Поэтому вы должны смириться и угождать им. Тогда, может быть, этот дом и станет для вас родным домом; а если вы будете злиться и грубить, миссис наверняка выгонит вас отсюда. Он может поразить ее смертью во время одной из ее выходок, и что тогда будет с ней? Пойдем, Бесси, пусть посидит одна.

Ни за что на свете не хотела бы я иметь такой характер. Молитесь, мисс Эйр, а если вы не раскаетесь, как бы кто не спустился по трубе и не утащил вас… Они вышли, затворив за собой дверь, и заперли меня на ключ. Красная комната была нежилой, и в ней ночевали крайне редко, вернее — никогда, разве только наплыв гостей в Гейтсхэдхолле вынуждал хозяев вспомнить о ней; вместе с тем это была одна из самых больших и роскошных комнат дома. В центре, точно алтарь, высилась кровать с массивными колонками красного дерева, завешенная пунцовым пологом; два высоких окна с всегда опущенными шторами были наполовину скрыты ламбрекенами из той же материи, спускавшимися фестонами и пышными складками; ковер был красный, стол в ногах кровати покрыт алым сукном. Стены обтянуты светло-коричневой тканью с красноватым рисунком; гардероб, туалетный стол и кресла — из полированного красного дерева. На фоне этих глубоких темных тонов резко белела гора пуховиков и подушек на постели, застланной белоснежным пикейным покрывалом. Почти так же резко выделялось и мягкое кресло в белом чехле, у изголовья кровати, со скамеечкой для ног перед ним; это кресло казалось мне каким-то фантастическим белым троном. В комнате стоял промозглый холод, оттого что ее редко топили; в ней царило безмолвие, оттого что она была удалена от детской и кухни; в ней было жутко, оттого что в нее, как я уже говорила, редко заглядывали люди. Одна только горничная являлась сюда по субботам, чтобы смахнуть с мебели и зеркал осевшую за неделю пыль, да еще сама миссис Рид приходила изредка, чтобы проверить содержимое некоего потайного ящика в комоде, где хранился фамильный архив, шкатулка с драгоценностями и миниатюра, изображавшая ее умершего мужа; в последнем обстоятельстве, а именно в смерти мистера Рида, и таилась загадка красной комнаты, того заклятия, которое лежало на ней, несмотря на все ее великолепие. С тех пор, как умер мистер Рид, прошло девять лет; именно в этой комнате он испустил свой последний вздох; здесь он лежал мертвый; отсюда факельщики вынесли его гроб, — и с этого дня чувство какого-то мрачного благоговения удерживало обитателей дома от частых посещений красной комнаты.

Я все еще сидела на том месте, к которому меня как бы приковали Бесси и злючка мисс Эббот. Это была низенькая софа, стоявшая неподалеку от мраморного камина; передо мной высилась кровать; справа находился высокий темный гардероб, на лакированных дверцах которого смутно отражались бледные световые блики; слева — занавешенные окна. Огромное зеркало в простенке между ними повторяло пустынную торжественность комнаты и кровати. Я не была вполне уверена в том, что меня заперли, и поэтому, когда, наконец, решилась сдвинуться с места, встала и подошла к двери. Я была узницей, не хуже, чем в тюрьме. Возвращаться мне пришлось мимо зеркала, и я невольно заглянула в его глубину. Все в этой призрачной глубине предстало мне темнее и холоднее, чем в действительности, а странная маленькая фигурка, смотревшая на меня оттуда, ее бледное лицо и руки, белеющие среди сумрака, ее горящие страхом глаза, которые одни казались живыми в этом мертвом царстве, действительно напоминали призрак: что-то вроде тех крошечных духов, не то фей, не то эльфов, которые, по рассказам Бесси, выходили из пустынных, заросших папоротником болот и внезапно появлялись перед запоздалым путником. Я вернулась на свое место. Я уже была во власти суеверного страха, но час его полной победы еще не настал. Кровь моя все еще была горяча, и ярость восставшего раба жгла меня своим живительным огнем.

На меня снова хлынул поток воспоминаний о прошлом, и я отдалась ему, прежде чем покориться мрачной власти настоящего. Грубость и жестокость Джона Рида, надменное равнодушие его сестер, неприязнь их матери, несправедливость слуг — все это встало в моем расстроенном воображении, точно поднявшийся со дна колодца мутный осадок. Но почему я должна вечно страдать, почему меня все презирают, не любят, клянут? Почему я не умею никому угодить и все мои попытки заслужить чью-либо благосклонность так напрасны? Почему, например, к Элизе, которая упряма и эгоистична, или к Джорджиане, у которой отвратительный характер, капризный, раздражительный и заносчивый, все относятся снисходительно? Красота и розовые щеки Джорджианы, ее золотые кудри, видимо, пленяют каждого, кто смотрит на нее, и за них ей прощают любую шалость. Джону также никто не противоречит, его никогда не наказывают, хотя он душит голубей, убивает цыплят, травит овец собаками, крадет в оранжереях незрелый виноград и срывает бутоны самых редких цветов; он даже называет свою мать «старушкой», смеется над ее цветом лица — желтоватым, как у него, не подчиняется ее приказаниям и нередко рвет и пачкает ее шелковые платья. И все-таки он ее «ненаглядный сыночек». Мне же не прощают ни малейшего промаха. Я стараюсь ни на шаг не отступать от своих обязанностей, а меня называют непослушной, упрямой и лгуньей, и так с утра и до ночи.

Голова у меня все еще болела от ушиба, из ранки сочилась кровь. Однако никто не упрекнул Джона за то, что он без причины ударил меня; а я, восставшая против него, чтобы избежать дальнейшего грубого насилия, — я вызвала всеобщее негодование. Как была ожесточена моя душа в этот тоскливый вечер! Как были взбудоражены мои мысли, как бунтовало сердце! И все же в каком мраке, в каком неведении протекала эта внутренняя борьба! Ведь я не могла ответить на вопрос, возникавший вновь и вновь в моей душе: отчего я так страдаю? Теперь, когда прошло столько лет, это перестало быть для меня загадкой. Я совершенно не подходила к Гейтсхэдхоллу. Я была там как бельмо на глазу, у меня не было ничего общего ни с миссис Рид, ни с ее детьми, ни с ее приближенными. Если они не любили меня, то ведь и я не любила их.

С какой же стати они должны были относиться тепло к существу, которое не чувствовало симпатии ни к кому из них; к существу, так сказать, инородному для них, противоположному им по натуре и стремлениям; существу во всех смыслах бесполезному, от которого им нечего было ждать; существу зловредному, носившему в себе зачатки мятежа, восставшему против их обращения с ним, презиравшему их взгляды? Будь я натурой жизнерадостной, беспечным, своевольным, красивым и пылким ребенком — пусть даже одиноким и зависимым, — миссис Рид отнеслась бы к моему присутствию в своей семье гораздо снисходительнее; ее дети испытывали бы ко мне более товарищеские дружелюбные чувства; слуги не стремились бы вечно делать из меня козла отпущения. В красной комнате начинало темнеть; был пятый час, и свет тусклого облачного дня переходил в печальные сумерки. Дождь все так же неустанно барабанил по стеклам окон на лестнице, и ветер шумел в аллее за домом. Постепенно я вся закоченела, и мужество стало покидать меня. Обычное чувство приниженности, неуверенности в себе, растерянности и уныния опустилось, как сырой туман, на уже перегоревшие угли моего гнева. Все уверяют, что я дурная… Может быть, так оно и есть; разве я сейчас не обдумывала, как уморить себя голодом? Ведь это же грех! А разве я готова к смерти? И разве склеп под плитами гейтсхэдской церкви уж такое привлекательное убежище?

Мне говорили, что там похоронен мистер Рид… Это дало невольный толчок моим мыслям, и я начала думать о нем со все возрастающим ужасом. Я не помнила его, но знала, что он мой единственный родственник — брат моей матери, что, когда я осталась сиротой, он взял меня к себе и в свои последние минуты потребовал от миссис Рид обещания, что она будет растить и воспитывать меня, как собственного ребенка. Миссис Рид, вероятно, считала, что сдержала свое обещание; она его и сдержала — в тех пределах, в каких ей позволяла ее натура. Но могла ли она действительно любить навязанную ей девочку, существо, совершенно чуждое ей и ее семье, ничем после смерти мужа с ней не связанное? Скорее миссис Рид тяготилась необходимостью соблюдать данное в такую минуту обещание: быть матерью чужому ребенку, которого она не могла полюбить, с постоянным присутствием которого в семье не могла примириться. Мною овладела странная мысль: я не сомневалась в том, что, будь мистер Рид жив, он относился бы ко мне хорошо. И вот, созерцая эту белую постель и тонувшие в сумраке стены, а также бросая время от времени тревожный взгляд в тускло блестевшее зеркало, я стала припоминать все слышанные раньше рассказы о том, будто умершие, чья предсмертная воля не выполнена и чей покой в могиле нарушен, иногда посещают землю, чтобы покарать виновных и отомстить за угнетенных; и мне пришло в голову: а что, если дух мистера Рида, терзаемый обидами, которые терпит дочь его сестры, вдруг покинет свою гробницу под сводами церковного склепа или неведомый мир усопших и явится мне в этой комнате? Я отерла слезы и постаралась сдержать свои всхлипывания, опасаясь, как бы в ответ на бурное проявление моего горя не зазвучал потусторонний голос, пожелавший утешить меня; как бы из сумрака не выступило озаренное фосфорическим блеском лицо, которое склонится надо мной с неземной кротостью. Появление этой тени, казалось бы, столь утешительное, вызвало бы во мне — я это чувствовала — безграничный ужас. Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться.

Откинув падавшие на лоб волосы, я подняла голову и сделала попытку храбро обвести взором темную комнату. Какой-то слабый свет появился на стене. Я спрашивала себя, не лунный ли это луч, пробравшийся сквозь отверстие в занавесе? Нет, лунный луч лежал бы спокойно, а этот свет двигался; пока я смотрела, он скользнул по потолку и затрепетал над моей головой. Теперь я охотно готова допустить, что это была полоска света от фонаря, с которым кто-то шел через лужайку перед домом. Но в ту минуту, когда моя душа была готова к самому ужасному, а чувства потрясены всем пережитым, я решила, что неверный трепетный луч — вестник гостя из другого мира. Мое сердце судорожно забилось, голова запылала, уши наполнил шум, подобный шелесту крыльев; я ощущала чье-то присутствие, что-то давило меня, я задыхалась; всякое самообладание покинуло меня. Я бросилась к двери и с отчаянием начала дергать ручку. По коридору раздались поспешные шаги; ключ в замке повернулся, вошли Бесси и Эббот. Я до смерти испугалась!

Пустите меня в детскую! Разве вы ушиблись? Или вам что-нибудь привиделось? Тут мелькнул какой-то свет и мне показалось, что сейчас появится привидение! Как будто ее режут. Верно, она просто хотела заманить нас сюда. Знаю я ее гадкие штуки! Я, кажется, приказала оставить Джен Эйр в красной комнате, пока сама не приду за ней! Я ненавижу притворство, особенно в детях; мой долг доказать тебе, что подобными фокусами ты ничего не достигнешь. Теперь ты останешься здесь еще на лишний час, да и тогда я выпущу тебя только при условии полного послушания и спокойствия.

Я не могу выдержать этого… Накажите меня еще как-нибудь! Я умру, если… — Молчи! Такая несдержанность отвратительна! Я и в самом деле была ей отвратительна. Она считала меня уже сейчас опытной комедианткой; она искренне видела во мне существо, в котором неумеренные страсти сочетались с низостью души и опасной лживостью. Тем временем Бесси и Эббот удалились, и миссис Рид, которой надоели и мой непреодолимый страх и мои рыдания, решительно втолкнула меня обратно в красную комнату и без дальнейших разговоров заперла там. Я слышала, как она быстро удалилась. А вскоре после этого со мной, видимо, сделался припадок, и я потеряла сознание. Глава III Помню одно: очнулась я, как после страшного кошмара; передо мною рдело жуткое багряное сияние, перечеркнутое широкими черными полосами. Я слышала голоса, но они едва доносились до меня, словно заглушаемые шумом ветра или воды; волнение, неизвестность и всепоглощающий страх как бы сковали все мои ощущения.

Вскоре, однако, я почувствовала, как кто-то прикасается ко мне, приподнимает и поддерживает меня в сидячем положении, — так бережно еще никто ко мне не прикасался. Я прислонилась головой к подушке или к чьему-то плечу, и мне стало так хорошо… Еще пять минут, и туман забытья окончательно рассеялся. Теперь я отлично понимала, что нахожусь в детской, в своей собственной кровати, и что зловещий блеск передо мной — всего-навсего яркий огонь в камине. Была ночь; на столе горела свеча; Бесси стояла в ногах кровати, держа таз, а рядом в кресле сидел, склонившись надо мной, какой-то господин. Я испытала невыразимое облегчение, благотворное чувство покоя и безопасности, как только поняла, что в комнате находится посторонний человек, не принадлежащий ни к обитателям Гейтсхэда, ни к родственникам миссис Рид. Отвернувшись от Бесси хотя ее присутствие было мне гораздо менее неприятно, чем было бы, например, присутствие Эббот , я стала рассматривать лицо сидевшего возле кровати господина; я знала его, это был мистер Ллойд, аптекарь, которого миссис Рид вызывала, когда заболевал кто-нибудь из слуг. Для себя и для своих детей она приглашала врача. Я назвала его и протянула ему руку; он взял ее, улыбаясь, и сказал: — Ну, теперь мы будем понемножку поправляться. Затем он снова уложил меня и, обратившись к Бесси, поручил ей особенно следить за тем, чтобы ночью меня никто не беспокоил. Дав ей еще несколько указаний и предупредив, что завтра опять зайдет, он удалился, к моему глубокому огорчению: я чувствовала себя в такой безопасности, так спокойно, пока он сидел возле моей кровати; но едва за ним закрылась дверь, как в комнате словно потемнело и сердце у меня упало, невыразимая печаль легла на него тяжелым камнем.

Я едва осмелилась ей ответить, опасаясь, как бы за этими словами не последовали более грубые. Какое небывалое внимание! Оно придало мне мужества, и я спросила: — Бесси, что со мной случилось? Я больна? Затем Бесси ушла в каморку для горничных, находившуюся по соседству с детской. И я слышала, как она сказала: — Сара, приходи ко мне спать в детскую; ни за что на свете я не останусь одна с бедной девочкой. А вдруг она умрет!.. Как странно, что с ней случился этот припадок… Хотела бы я знать, видела она что-нибудь или нет? Все-таки барыня была на этот раз чересчур строга к ней. Она вернулась вместе с Сарой; они легли, но по крайней мере с полчаса еще шептались, прежде чем заснуть.

Я уловила обрывки их разговора, из которых слишком хорошо поняла, о чем шла речь: — Что-то в белом пронеслось мимо нее и исчезло… А за ним — громадная черная собака… Три громких удара в дверь… На кладбище горел свет, как раз над его могилой… — и так далее. Наконец обе они заснули; свеча и камин погасли. Для меня часы этой бесконечной ночи проходили в томительной бессоннице. Ужас держал в одинаковом напряжении мой слух, зрение и мысль, — ужас, который ведом только детям. Происшествие в красной комнате прошло для меня сравнительно благополучно, не вызвав никакой серьезной или продолжительной болезни, оно сопровождалось лишь потрясением нервной системы, следы которого остались до сих пор. Да, миссис Рид, сколькими душевными муками я обязана вам! Но мой долг простить вас, ибо вы не ведали, что творили: терзая все струны моего сердца, вы воображали, что только искореняете мои дурные наклонности. На другой день, около полудня, я встала с постели, оделась и, закутанная в теплый платок, села у камина, чувствуя страшную слабость и разбитость, но гораздо мучительнее была невыразимая сердечная тоска, непрерывно вызывавшая на мои глаза тихие слезы; не успевала я стереть со щеки одну соленую каплю, как ее нагоняла другая. Мои слезы лились, хотя я должна была бы чувствовать себя счастливой, ибо никого из Ридов не было дома. Все они уехали кататься в коляске со своей мамой.

Эббот тоже не показывалась — она шила в соседней комнате, и только Бесси ходила туда и сюда, расставляла игрушки и прибирала в ящиках комода, время от времени обращаясь ко мне с непривычно ласковыми словами. Все это должно было бы казаться мне сущим раем, ведь я привыкла жить под угрозой вечных выговоров и понуканий. Однако мои нервы были сейчас в таком расстройстве, что никакая тишина не могла их успокоить, никакие удовольствия не могли приятно возбудить. Бесси спустилась в кухню и принесла мне сладкий пирожок, он лежал на ярко расписанной фарфоровой тарелке с райской птицей в венке из незабудок и полураспустившихся роз; эта тарелка обычно вызывала во мне восхищение, я не раз просила, чтобы мне позволили подержать ее в руках и рассмотреть подробнее, но до сих пор меня не удостаивали такой милости. И вот драгоценная тарелка очутилась у меня на коленях, и Бесси ласково уговаривала меня скушать лежавшее на ней лакомство. Тщетное великодушие! Оно пришло слишком поздно, как и многие дары, которых мы жаждем и в которых нам долго отказывают! Есть пирожок я не стала, а яркое оперение птицы и окраска цветов показались мне странно поблекшими; я отодвинула от себя тарелку. Бесси спросила, не дать ли мне какую-нибудь книжку. Слово «книга» вызвало во мне мимолетное оживление, и я попросила принести из библиотеки «Путешествия Гулливера».

Эту книгу я перечитывала вновь и вновь с восхищением. Я была уверена, что там рассказывается о действительных происшествиях, и это повествование вызывало во мне более глубокий интерес, чем обычные волшебные сказки. Убедившись в том, что ни под листьями наперстянки и колокольчиков, ни под шляпками грибов, ни в тени старых, обвитых плющом ветхих стен мне эльфов не найти, я пришла к печальному выводу, что все они перекочевали из Англии в какую-нибудь дикую, неведомую страну, где кругом только густой девственный лес и где почти нет людей, — тогда как лилипуты и великаны действительно живут на земле; и я нисколько не сомневалась, что некогда мне удастся совершить дальнее путешествие и я увижу собственными глазами миниатюрные пашни, долины и деревья, крошечных человечков, коров, овец и птиц одного из этих царств, а также высокие, как лес, колосья, гигантских догов, чудовищных кошек и подобных башням мужчин и женщин другого царства. Но когда я теперь держала в руках любимую книгу и, перелистывая страницу за страницей, искала в ее удивительных картинках того очарования, которое раньше неизменно в них находила, — все казалось мне пугающе-мрачным. Великаны представлялись долговязыми чудищами, лилипуты — злыми и безобразными гномами, а сам Гулливер унылым странником в неведомых и диких краях. Я захлопнула книгу, не решаясь читать дальше, и положила ее на стол рядом с нетронутым пирожком. Бесси кончила вытирать пыль и прибирать комнату, вымыла руки и, открыв в комоде ящичек, полный красивых шелковых и атласных лоскутков, принялась мастерить новую шляпку для куклы Джорджианы. При этом она запела: В те дни, когда мы бродили С тобою, давным-давно… Я часто слышала и раньше эту песню, и всегда она доставляла мне живейшее удовольствие; у Бесси был очень приятный голос — или так по крайней мере мне казалось.

И все-таки Ромашов в эту секунду успел по своей привычке подумать о самом себе картинно в третьем лице: «И он рассмеялся горьким, презрительным смехом». Вместе с тем он сейчас же понял, что непременно пойдет к Николаевым. И ему сразу стало весело и спокойно: — Гайнан, одеваться! Он с нетерпением умылся, надел новый сюртук, надушил чистый носовой платок цветочным одеколоном. Но когда он, уже совсем одетый, собрался выходить, его неожиданно остановил Гайнан. Он всегда так танцевал, когда сильно волновался или смущался чем-нибудь: выдвигал то одно, то другое колено вперед, поводил плечами, вытягивал и прямил шею и нервно шевелил пальцами опущенных рук. Подари мне белый господин. Какой белый господин? Вот этот, вот… Он показал пальцем за печку, где стоял на полу бюст Пушкина, приобретенный как-то Ромашовым у захожего разносчика. Этот бюст, кстати, изображавший, несмотря на надпись на нем, старого еврейского маклера, а не великого русского поэта, был так уродливо сработан, так засижен мухами и так намозолил Ромашову глаза, что он действительно приказал на днях Гайнану выбросить его на двор. Я очень рад. Мне не нужно. Только зачем тебе? Гайнан молчал и переминался с ноги на ногу. Гайнан ласково и смущенно улыбнулся и затанцевал пуще прежнего. Это — Пушкин. Александр Сергеич Пушкин. Повтори за мной: Александр Сергеич… — Бесиев, — повторил решительно Гайнан. Ну, пусть будет Бесиев, — согласился Ромашов. Если придут от Петерсонов, скажешь, что подпоручик ушел, а куда — неизвестно. А если что-нибудь по службе, то беги за мной на квартиру поручика Николаева. Прощай, старина!.. Возьми из собрания мой ужин, и можешь его съесть. Он дружелюбно хлопнул по плечу черемиса, который в ответ молча улыбнулся ему широко, радостно и фамильярно. IV На дворе стояла совершенно черная, непроницаемая ночь, так что сначала Ромашову приходилось, точно слепому, ощупывать перед собой дорогу. Ноги его в огромных калошах уходили глубоко в густую, как рахат-лукум, грязь и вылезали оттуда со свистом и чавканьем. Иногда одну из калош засасывало так сильно, что из нее выскакивала нога, и тогда Ромашову приходилось, балансируя на одной ноге, другой ногой впотьмах наугад отыскивать исчезнувшую калошу. Местечко точно вымерло, даже собаки не лаяли. Из окон низеньких белых домов кое-где струился туманными прямыми полосами свет и длинными косяками ложился на желто-бурую блестящую землю. Но от мокрых и липких заборов, вдоль которых все время держался Ромашов, от сырой коры тополей, от дорожной грязи пахло чем-то весенним, крепким, счастливым, чем-то бессознательно и весело раздражающим. Даже сильный ветер, стремительно носившийся по улицам, дул по-весеннему неровно, прерывисто, точно вздрагивая, путаясь и шаля. Перед домом, который занимали Николаевы, подпоручик остановился, охваченный минутной слабостью и колебанием. Маленькие окна были закрыты плотными коричневыми занавесками, но за ними чувствовался ровный, яркий свет. В одном месте портьера загнулась, образовав длинную, узкую щель. Ромашов припал головой к стеклу, волнуясь и стараясь дышать как можно тише, точно его могли услышать в комнате. Он увидел лицо и плечи Александры Петровны, сидевшей глубоко и немного сгорбившись на знакомом диване из зеленого рипса. По этой позе и по легким движениям тела, по опущенной низко голове видно было, что она занята рукодельем. Вот она внезапно выпрямилась, подняла голову кверху и глубоко передохнула… Губы ее шевелятся… «Что она говорит? Как это странно — глядеть сквозь окно на говорящего человека и не слышать его! Опять быстро, с настойчивым выражением зашевелились губы, и вдруг опять улыбка — шаловливая и насмешливая. Вот покачала головой медленно и отрицательно. Чем-то тихим, чистым, беспечно-спокойным веяло на него от этой молодой женщины, которую он рассматривал теперь, точно нарисованную на какой-то живой, милой давно знакомой картине. Александра Петровна неожиданно подняла лицо от работы и быстро, с тревожным выражением повернула его к окну. Ромашову показалось, что она смотрит прямо ему в глаза. У него от испуга сжалось и похолодело сердце, и он поспешно отпрянул за выступ стены. На одну минуту ему стало совестно. Он уже почти готов был вернуться домой, но преодолел себя и через калитку прошел в кухню. В то время как денщик Николаевых снимал с него грязные калоши и очищал ему кухонной тряпкой сапоги, а он протирал платком запотевшие в тепле очки, поднося их вплотную к близоруким глазам, из гостиной послышался звонкий голос Александры Петровны: — Степан, это приказ принесли? Ну, входите, входите. Чего вы там застряли? Володя, это Ромашов пришел. Ромашов вошел, смущенно и неловко сгорбившись и без нужды потирая руки. Он сказал это, думая, что у него выйдет весело и развязно, но вышло неловко и, как ему тотчас же показалось, страшно неестественно. Глядя ему в глаза внимательно и ясно, она, по обыкновению энергично пожала своей маленькой, теплой и мягкой рукой его холодную руку. Николаев сидел спиной к ним, у стола, заваленного книгами атласами и чертежами. Он в этом году должен был держать экзамен в академию генерального штаба и весь год упорно, без отдыха готовился к нему. Это был уже третий экзамен, так как два года подряд он проваливался. Не оборачиваясь назад, глядя в раскрытую перед ним книгу, Николаев протянул Ромашову руку через плечо и сказал спокойным, густым голосом: — Здравствуйте, Юрий Алексеич. Новостей нет? Дай ему чаю. Уж простите меня, я занят. Тот был совсем пьян, говорят. Везде в ротах требует рубку чучел… Епифана закатал под арест. Ромашову казалось, что голос у него какой-то чужой и такой сдавленный, точно в горле что-то застряло. Он сел на кресло рядом с Шурочкой, которая, быстро мелькая крючком, вязала какое-то кружево. Она никогда не сидела без дела, и все скатерти, салфеточки, абажуры и занавески в доме были связаны ее руками. Ромашов осторожно взял пальцами нитку, шедшую от клубка к ее руке, и спросил: — Как называется это вязанье? Вы в десятый раз спрашиваете. Шурочка вдруг быстро, внимательно взглянула на подпоручика и так же быстро опустила глаза на вязанье. Но сейчас же опять подняла их и засмеялась. Ромашов вздохнул и покосился на могучую шею Николаева, резко белевшую над воротником серой тужурки. Теперь уж в последний. Николаев обернулся назад. Его воинственное и доброе лицо с пушистыми усами покраснело, а большие, темные, воловьи глаза сердито блеснули. Я сказал: выдержу — и выдержу. Я сказал!.. Вы знаете, — бойко и лукаво засмеялась она глазами Ромашову, — я ведь лучше его тактику знаю. Ну-ка, ты, Володя, офицер генерального штаба, — каким условиям? Но вдруг он вместе со стулом повернулся к жене, и в его широко раскрывшихся красивых и глуповатых глазах показалось растерянное недоумение, почти испуг. Боевой порядок? Боевой порядок должен быть так построен, чтобы он как можно меньше терял от огня, потом, чтобы было удобно командовать… Потом… постой… — За постой деньги платят, — торжествующе перебила Шурочка. И она заговорила скороговоркой, точно первая ученица, опустив веки и покачиваясь: — Боевой порядок должен удовлетворять следующим условиям: поворотливости, подвижности, гибкости, удобству командования, приспособляемости к местности; он должен возможно меньше терпеть от огня, легко свертываться и развертываться и быстро переходить в походный порядок… Все!.. Она открыла глаза, с трудом перевела дух и, обратив смеющееся, подвижное лицо к Ромашову, спросила: — Хорошо? Самое главное, — она ударила по воздуху вязальным крючком, — самое главное — система. Наша система — это мое изобретение, моя гордость. Ежедневно мы проходим кусок из математики, кусок из военных наук — вот артиллерия мне, правда, не дается: все какие-то противные формулы, особенно в баллистике, — потом кусочек из уставов. Затем через день оба языка и через день география с историей. Это — пустое. Правописание по Гроту мы уже одолели. А сочинения ведь известно какие. Одни и те же каждый год. Поймите меня! Остаться здесь — это значит опуститься, стать полковой дамой, ходить на ваши дикие вечера, сплетничать, интриговать и злиться по поводу разных суточных и прогонных… каких-то грошей!.. Да посмотрите же, ради Бога, на это мещанское благополучие! Эти филе и гипюрчики — я их сама связала, это платье, которое я сама переделывала, этот омерзительный мохнатенький ковер из кусочков… все это гадость, гадость! Поймите же, милый Ромочка, что мне нужно общество, большое, настоящее общество, свет, музыка, поклонение, тонкая лесть, умные собеседники. Вы знаете, Володя пороху не выдумает, но он честный, смелый, трудолюбивый человек. Пусть он только пройдет в генеральный штаб, и — клянусь — я ему сделаю блестящую карьеру. Я знаю языки, я сумею себя держать в каком угодно обществе, во мне есть — я не знаю, как это выразить, — есть такая гибкость души, что я всюду найдусь, ко всему сумею приспособиться… Наконец, Ромочка, поглядите на меня, поглядите внимательно. Неужели я уж так неинтересна как человек и некрасива как женщина, чтобы мне всю жизнь киснуть в этой трущобе, в этом гадком местечке, которого нет ни на одной географической карте! И она, поспешно закрыв лицо платком, вдруг расплакалась злыми, самолюбивыми, гордыми слезами. Муж, обеспокоенный, с недоумевающим и растерянным видом, тотчас же подбежал к ней. Но Шурочка уже успела справиться с собой и отняла платок от лица. Слез больше не было, хотя глаза ее еще сверкали злобным, страстным огоньком. И, уже со смехом обращаясь к Ромашову и опять отнимая у него из рук нитку, она спросила с капризным и кокетливым смехом: — Отвечайте же, неуклюжий Ромочка, хороша я или нет? Если женщина напрашивается на комплимент, то не ответить ей — верх невежливости! Ромашов страдальчески-застенчиво улыбнулся, но вдруг ответил чуть-чуть задрожавшим голосом, серьезно и печально: — Очень красивы!.. Шурочка крепко зажмурила глаза и шаловливо затрясла головой, так что разбившиеся волосы запрыгали у нее по лбу. А подпоручик, покраснев, подумал про себя, по обыкновению: «Его сердце было жестоко разбито…» Все помолчали. Шурочка быстро мелькала крючком. Владимир Ефимович, переводивший на немецкий язык фразы из самоучителя Туссена и Лангеншейдта, тихонько бормотал их себе под нос. Слышно было, как потрескивал и шипел огонь в лампе, прикрытой желтым шелковым абажуром в виде шатра. Ромашов опять завладел ниткой и потихоньку, еле заметно для самого себя, потягивал ее из рук молодой женщины. Ему доставляло тонкое и нежное наслаждение чувствовать, как руки Шурочки бессознательно сопротивлялись его осторожным усилиям. Казалось, что какой-то таинственный, связывающий и волнующий ток струился по этой нитке. В то же время он сбоку, незаметно, но неотступно глядел на ее склоненную вниз голову и думал, едва-едва шевеля губами, произнося слова внутри себя, молчаливым шепотом, точно ведя с Шурочкой интимный и чувственный разговор: «Как она смело спросила; хороша ли я? Ты прекрасна! Вот я сижу и гляжу на тебя — какое счастье! Слушай же: я расскажу тебе, как ты красива. У тебя бледное и смуглое лицо. Страстное лицо. И на нем красные, горящие губы — как они должны целовать! Ты не брюнетка, но в тебе есть что-то цыганское. Но зато твои волосы так чисты и тонки и сходятся сзади в узел с таким аккуратным, наивным и деловитым выражением, что хочется тихонько потрогать их пальцами. Ты маленькая, ты легкая, я бы поднял тебя на руки, как ребенка. Но ты гибкая и сильная, у тебя грудь, как у девушки, и ты вся — порывистая, подвижная. На левом ухе, внизу, у тебя маленькая родинка, точно след от сережки, — это прелестно!.. Ромашов встрепенулся и с трудом отвел от нее глаза. Но слышал. А что? Право, Юрий Алексеевич, вы опускаетесь. По-моему, вышло что-то нелепое. Я понимаю: поединки между офицерами — необходимая и разумная вещь. Подумайте: один поручик оскорбил другого. Оскорбление тяжелое, и общество офицеров постановляет поединок. Но дальше идет чепуха и глупость. Условия — прямо вроде смертной казни: пятнадцать шагов дистанции и драться до тяжелой раны… Если оба противника стоят на ногах, выстрелы возобновляются. Но ведь это — бойня, это… я не знаю что! Но, погодите, это только цветочки. На место дуэли приезжают все офицеры полка, чуть ли даже не полковые дамы, и даже где-то в кустах помещается фотограф. Ведь это ужас, Ромочка! И несчастный подпоручик, фендрик, как говорит Володя, вроде вас, да еще вдобавок обиженный, а не обидчик, получает после третьего выстрела страшную рану в живот и к вечеру умирает в мучениях. А у него, оказывается, была старушка мать и сестра, старая барышня, которые с ним жили, вот как у нашего Михина… Да послушайте же: для чего, кому нужно было делать из поединка такую кровавую буффонаду? И это, заметьте, на самых первых порах, сейчас же после разрешения поединков. И вот поверьте мне, поверьте! Ах, пережиток диких времен! Ах, братоубийство! Я жучка, который мне щекочет шею, сниму и постараюсь не сделать ему больно. Но, попробуйте понять, Ромашов, здесь простая логика. Для чего офицеры? Для войны. Что для войны раньше всего требуется? Смелость, гордость, уменье не сморгнуть перед смертью. Где эти качества всего ярче проявляются в мирное время? В дуэлях. Вот и все. Кажется, ясно. Именно не французским офицерам необходимы поединки, — потому что понятие о чести, да еще преувеличенное, в крови у каждого француза, — не немецким, — потому что от рождения все немцы порядочны и дисциплинированны, — а нам, нам, нам! Тогда у нас не будет в офицерской среде карточных шулеров, как Арчаковский, или беспросыпных пьяниц, вроде вашего Назанского; тогда само собой выведется амикошонство, фамильярное зубоскальство в собрании, при прислуге, это ваше взаимное сквернословие, пускание в голову друг другу графинов, с целью все-таки не попасть, а промахнуться. Тогда вы не будете за глаза так поносить друг друга. У офицера каждое слово должно быть взвешено. Офицер — это образец корректности. И потом, что за нежности: боязнь выстрела! Ваша профессия — рисковать жизнью. Ах, да что! Она капризно оборвала свою речь и с сердцем ушла в работу. Опять стало тихо. Унзер — какое смешное слово… Унзер, унзер, унзер… — Что вы шепчете, Ромочка? Он улыбнулся рассеянной улыбкой. Какое смешное слово… — Что за глупости… Унзер? Отчего смешное? Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть…» И вдруг — совсем позабывала, что оно значит, потом старалась — и не могла вспомнить. Мне все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь? Ромашов с нежностью поглядел на нее. Вроде как какое-то длинное, тонкое насекомое, и очень злое. Ну да, ну да, конечно же — насекомое! Вроде кузнечика, только противнее и злее… Фу, какие мы с вами глупые, Ромочка. Произношу я какое-нибудь слово и стараюсь тянуть его как можно дольше. Растягиваю бесконечно каждую букву. И вдруг на один момент мне сделается так странно, странно, как будто бы все вокруг меня исчезло. И тогда мне делается удивительно, что это я говорю, что я живу, что я думаю. Я, бывало, затаиваю дыхание, пока хватит сил, и думаю: вот я не дышу, и теперь еще не дышу, и вот до сих пор, и до сих, и до сих… И тогда наступало это странное. Я чувствовала, как мимо меня проходило время. Нет, это не то: может быть, вовсе времени не было. Это нельзя объяснить. Ромашов глядел на нее восхищенными глазами и повторял глухим, счастливым, тихим голосом: — Да, да… этого нельзя объяснить… Это странно… Это необъяснимо… — Ну, однако, господа психологи, или как вас там, довольно, пора ужинать, — сказал Николаев, вставая со стула. От долгого сиденья у него затекли ноги и заболела спина. Вытянувшись во весь рост, он сильно потянулся вверх руками и выгнул грудь, и все его большое, мускулистое тело захрустело в суставах от этого мощного движения. В крошечной, но хорошенькой столовой, ярко освещенной висячей фарфоровой матово-белой лампой, была накрыта холодная закуска. Николаев не пил, но для Ромашова был поставлен графинчик с водкой. Собрав свое милое лицо в брезгливую гримасу, Шурочка спросила небрежно, как она и часто спрашивала: — Вы, конечно, не можете без этой гадости обойтись? Ромашов виновато улыбнулся и от замешательства поперхнулся водкой и закашлялся. Молодой такой, славный, способный мальчик, а без водки не сядете за стол… Ну зачем? Это все Назанский вас портит. Ее муж, читавший в это время только что принесенный приказ, вдруг воскликнул: — Ах, кстати: Назанский увольняется в отпуск на один месяц по домашним обстоятельствам. Это значит — запил. Вы, Юрий Алексеич, наверно, его видели? Что он, закурил? Ромашов смущенно заморгал веками. Впрочем, кажется, пьет… — Ваш Назанский — противный! Такие офицеры — позор для полка, мерзость! Тотчас же после ужина Николаев, который ел так же много и усердно, как и занимался своими науками, стал зевать и, наконец, откровенно заметил: — Господа, а что, если бы на минутку пойти поспать? В то же время, вставая из-за стола, он подумал уныло: «Да, со мной здесь не церемонятся. И только зачем я лезу? Но тем не менее, прощаясь с ним нарочно раньше, чем с Шурочкой, он думал с наслаждением, что вот сию минуту он почувствует крепкое и ласкающее пожатие милой женской руки. Об этом он думал каждый раз уходя. И когда этот момент наступил, то он до такой степени весь ушел душой в это очаровательное пожатие, что не слышал, как Шурочка сказала ему: — Вы, смотрите, не забывайте нас. Здесь вам всегда рады. Чем пьянствовать со своим Назанским, сидите лучше у нас. Только помните: мы с вами не церемонимся. Он услышал эти слова в своем сознании и понял их, только выйдя на улицу. V Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку. В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана: — Ходить, ходить кажын день. И чего ходить, черт его знает!.. А другой солдатский голос, незнакомый подпоручику, ответил равнодушно, вместе с продолжительным, ленивым зевком: — Дела, братец ты мой… С жиру это все. Ну, прощевай, что ли, Степан. Заходи когда. Ромашов прилип к забору. От острого стыда он покраснел, несмотря на темноту; все тело его покрылось сразу испариной, и точно тысячи иголок закололи его кожу на ногах и на спине. Даже денщики смеются», — подумал он с отчаянием. Тотчас же ему припомнился весь сегодняшний вечер, и в разных словах, в тоне фраз, во взглядах, которыми обменивались хозяева, он сразу увидел много не замеченных им раньше мелочей, которые, как ему теперь казалось, свидетельствовали о небрежности и о насмешке, о нетерпеливом раздражении против надоедливого гостя. Теперь я уж твердо знаю, что довольно! В гостиной у Николаевых потух огонь. Она в одной юбке причесывает перед зеркалом на ночь волосы. Владимир Ефимович сидит в нижнем белье на кровати, снимает сапог и, краснея от усилия, говорит сердито и сонно: «Мне, знаешь, Шурочка, твой Ромашов надоел вот до каких пор. Удивляюсь, чего ты с ним так возишься? Мимо всего длинного плетня, ограждавшего дом Николаевых, он прошел крадучись, осторожно вытаскивая ноги из грязи, как будто его могли услышать и поймать на чем-то нехорошем. Домой идти ему не хотелось: даже было жутко и противно вспоминать о своей узкой и длинной, об одном окне, комнате со всеми надоевшими до отвращения предметами. И пускай!.. Не хочу больше испытывать такого унижения. Назанский снимал комнату у своего товарища, поручика Зегржта. Этот Зегржт был, вероятно, самым старым поручиком во всей русской армии, несмотря на безукоризненную службу и на участие в турецкой кампании. Каким-то роковым и необъяснимым образом ему не везло в чинопроизводстве. Он был вдов, с четырьмя маленькими детьми, и все-таки кое-как изворачивался на своем сорокавосьмирублевом жалованье. Он снимал большие квартиры и сдавал их по комнатам холостым офицерам, держал столовников, разводил кур и индюшек, умел как-то особенно дешево и заблаговременно покупать дрова. Детей своих он сам купал в корытцах, сам лечил их домашней аптечкой и сам шил им на швейной машине лифчики, панталончики и рубашечки. Еще до женитьбы Зегржт, как и очень многие холостые офицеры, пристрастился к ручным женским работам, теперь же его заставляла заниматься ими крутая нужда. Злые языки говорили про него, что он тайно, под рукой отсылает свои рукоделия куда-то на продажу. Но все эти мелочные хозяйственные ухищрения плохо помогали Зегржту. Домашняя птица дохла от повальных болезней, комнаты пустовали, нахлебники ругались из-за плохого стола и не платили денег, и периодически, раза четыре в год, можно было видеть, как худой, длинный, бородатый Зегржт с растерянным потным лицом носился по городу в чаянии перехватить где-нибудь денег, причем его блинообразная фуражка сидела козырьком на боку, а древняя николаевская шинель, сшитая еще до войны, трепетала и развевалась у него за плечами наподобие крыльев. Теперь у него в комнатах светился огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну. Отворите-ка на секунду, — сказал Ромашов. Зегржт влез на подоконник и просунул в форточку свой лысый лоб и свалявшуюся на один бок жидкую бороду.

А за другую руку учительницы держался маленький мальчик, который, казалось, никуда не хотел уходить. Таня внимательно огляделась вокруг. Она подняла глаза и увидела небо, разделенное резко на два разных цвета— черный и синий. Черным оно было левей, на востоке, и стояло там прямою стеной. И флаг на городской каланче летел вперед, тоже прямой, как струна. На город надвигался буран. Он плыл высоко, он еще не опускался на землю. Таня посмотрела на воздух сквозь пальцы. Он был темен уже и сгущался. Скажи об этом всем, кого встретишь. Но Таня не повернула. Она подбежала ближе. Дайте мне девочку, я отведу ее домой. Только смотри поскорей возвращайся домой, — беспокойно сказала учительница. Она схватила девочку за руку, и вдвоем они побежали вдоль длинной улицы, где, несмотря на полдень, хозяйки закрывали ставни на окнах и зажигали в домах огни. Они бежали быстро, не останавливаясь, только ветер на перекрестках задерживал их. У реки с высоты Таня увидела баржи, занесенные снегом до мачт. А направо — каток. Широкий и ровный лед был чист от снега. По краям его на вбитых кольях висели гирлянды из еловых лап. Они мотались, как снасти на шхуне, застигнутой бурей. А далеко за катком, на реке, на вершинах открытых гор, как цветы, поднимались на тонких стеблях белые крутящиеся вихри. На катке никого не было. Только две крошечные фигурки, держась за руки, катились по краю льда. Таня сбежала вниз по тропинке и помчалась вдоль берега, поглядывая то на каток, то на девочку, уже задыхающуюся от бега. Она остановилась на секунду. Но вместо ответа Таня приложила ее руку к своему сердцу: — Послушай, как бьется. Идет буран, а они катаются. Почему ты им не кричишь? И Таня снова не ответила ей. Она подняла ее на руки и понесла в дом, стоящий на самом берегу. Через мгновение Таня снова показалась на пороге дома, уже одна. Она прыгнула вниз на лед и пошла меж барж по тропинке, где ноги тонули в снегу. Она решила нисколько не торопиться. Она пойдет еще медленнее по этой тяжелой тропинке. И пусть буран засыплет ей глаза, засыплет и каток, и гирлянды из еловых веток, до самых гор пусть он покроет всю реку снегом. Она не будет торопиться. Она придет на каток и скажет им грубо: «Пора вам опомниться и разойтись по домам. Только не думайте, что я пришла сказать вам это. Я отводила девочку домой и случайно проходила мимо. Это ваше счастье, потому что я вижу — вы оба забыли все. А если и не девочка, то мне просто нравится гулять здесь, на реке, перед бураном. Можете не верить мне, как вам угодно. Только вы видите — вот я медленно пришла сюда и уйду сейчас, ничуть не торопясь». Так бормотала Таня, все ускоряя шаг, пока ноги не понесли ее, точно на крыльях. Она мчалась мимо замерзших барж, и темный воздух гудел в ее ушах. А дорожка оказалась самой короткой из всех. Она вскоре привела ее на каток. Но здесь Таня никого не застала. Она обвела глазами всю реку, берег, дымившийся на высоких местах. И неожиданно заметила Колю близко, почти у самых ног. Он сидел на снегу подле хвойных гирлянд, упавших от ветра, и Женя сидела рядом с ним. Мгла уже подбиралась к солнцу. Таня грудью разорвала еловые ветки. Но, уже сказав это, она увидела, что Женя и без того испугана: хотя щеки ее были красны, но она вся дрожала. Но мне страшно, здесь ветер. Но Таня не слушала их. Она с заботой склонилась над Колей. Лицо его было бледно, он держался за ногу, не в силах подняться с сугроба. Женя все не переставала дрожать. Таня взяла ее за плечи, тихо повернула лицом к городу. Мамы нету дома. Я боюсь — скоро начнется буран. Женя побежала вверх на гору, рукавом закрывая от ветра лицо. Таня опустилась на лед перед Колей, стала развязывать ремни. Тебе больно? Он промолчал. Кругом темнело все: река, и лед, и небо. Пальцы ее озябли. Она грела их, изредка зажимая крепко меж колен. Коля старался не стонать. Она протянула ему руку. Он встал и снова опустился на снег. Эта глупая Женя совсем не умеет кататься. Потом она услышала его смех, между тем как смеяться ему бы вовсе не следовало. Быть может, он смеется над ней, над ее страхом за его жизнь? Может быть, это только притворство и шутка — нога его вовсе не болит? Я так и думал, что ты их спрятала. Она поглядела на дорогу. Да, это Тигр бежал через лед, таща за ремешки коньки. Он положил их у ее ног и присел рядом, ожидая от нее благодарности. Она провела замерзшей рукой по его холодной шерсти. Но зачем ей теперь коньки и где он взял их? Он, наверно, вырыл их из сугроба за домом. Он тащил их по улице, пугаясь прохожих. И ветер бросал его в снег. Ему, наверно, было тяжело тащить. А все напрасно: ей теперь не нужны коньки. Нет никого, кроме Тигра. Но, если ты не можешь ходить, я на руках отнесу тебя до рыбацких домов. А здесь оставаться нельзя. Ты не знаешь наших буранов. Думай как хочешь. Уходи, если ты боишься. Я знаю, что это опасно, и останусь здесь с тобой. Она села на снег подле Коли. Она смотрела на него с нежностью, которую больше не хотела скрывать. И лицо ее выражало тревогу. Он опустил голову. Ведь он не знает, где я. Она отвела глаза от Коли и в раздумье поглядела на Тигра, крупной дрожью дрожавшего на летучем снегу, потом вскочила на ноги, более веселая, чем прежде. Небо сползало с гор, расстилаясь, как дым, по ущельям. И черная даль была близка, стояла за скалами рядом. А все же самый страшный ветер еще не вышел из-за песчаной косы, где были разбросаны камни. И снег еще не падал сверху. Буран надвигался медленно. Я пригоню их сюда. Мы можем успеть. Подожди меня тут, и я отвезу тебя домой к отцу. Только не бойся. С тобою останется собака. Она не уйдет. Таня посадила Тигра на сугроб и дала ему лизнуть свою руку. Он остался на месте, глядя со страхом на север, где буря уже приводила в движение снег и колыхала леса на горах. Таня взбежала на берег. Наклонив лицо и рассекая ветер телом, она пробежала по улице, уставленной высокими сугробами. Все ворота были уже закрыты. Одни лишь ворота Фильки стояли раскрытые настежь. Только что он приехал с отцом на собаках. Он стоял на крыльце, очищая свои лыжи от снега, и, увидев вдруг рядом Таню, дышавшую громко, в изумлении отступил перед ней. А собаки лежали у ворот на дворе, запряженные в нарту, — их еще не успели распрячь. И каюр — длинная палка из ясеня — был воткнут в снег рядом с ними. Таня схватила каюр и упала на нарту. Мне надо скорее отвезти к отцу Колю. Он вывихнул себе ногу на катке. Я сейчас пригоню твою нарту. По реке это близко. Она взмахнула каюром, крикнула на собак по-нанайски, и собаки вынесли ее из ворот. Пока Филька успел соскочить с крыльца и надеть на ноги лыжи, нарта была уже далеко. Но все же он бежал вслед за Таней и кричал изо всех своих сил: — Буран, буран! Куда ты? Подожди меня! Но Таня уже не слышала его криков. Она сидела на нарте верхом, как настоящий охотник. Она правила отлично, держа наготове каюр. И странно, собаки слушались Таню, хотя голос ее был им незнаком. Филька остановился. Ветер ударил его по плечам и заставил присесть на лыжи. Но он не повернул назад. Он посидел немного на лыжах, размышляя о том, что видел, о ветре, о Тане и о себе самом. И, решив, что все хорошее должно иметь хорошее направление, а не дурное, поворотил внезапно от дома и, свернув на дорогу, ведущую в крепость через лес, побежал по ней прямо против бури. А пока он бежал, собаки его дружно вывезли Таню на лед. Она затормозила нарту возле Коли, с силой воткнув меж полозьями длинный каюр. И тотчас же собаки легли, нисколько не ссорясь друг с другом. Коля, шатаясь от боли, встал с трудом. И все же он улыбался. Даже удовольствие светилось на его озябшем лице. Он в первый раз видел в упряжке собак, в первый раз приходилось ему ездить на них. Они лишь немногим больше наших шпицев. Но Таня, лучше его знавшая их злость, необузданный нрав и постоянное желание свободы, ни на шаг не отходила от нарты. Только на мгновение отлучилась она, для того чтобы осторожно подхватить под руки Колю и усадить его в сани. Потом подняла дрожащего от страха Тигра, прижала его к груди, прыгнула в нарту и пустила собак вперед. Но как неуловимы при этом были ее движения и как верны, как зорок был взгляд, который бросала она на снег, уже начинавший шипеть и шевелиться по дороге, и как робок становился он, когда она обращала его назад — на Колю! Только бы успеть до бурана! Он удивлялся. В ее глазах, тревожно горевших под обмерзшими от ветра ресницами, и во всем ее существе являлся ему иной, совершенно незнакомый смысл. Будто на этих диких собаках, запряженных в легкие сани, сквозь острый снег, царапающий кожу на лице, уносились они оба в другую, новую страну, о которой он еще ничего не слыхал. И он держался за ее одежду, чтобы не выпасть. А метель уже занимала дорогу. Она шла стеной, как ливень, поглощая свет и звеня, как гром меж скал. И Таня, оглушенная ветром, увидала смутно, как от этой белой стены, словно стараясь оторваться от нее, вскачь мчится по дороге лошадь. Кого уносила она от бурана, Таня не могла увидеть. Она почувствовала только, как собаки с яростью рванулись навстречу, и закричала на них диким голосом. Коля не понял ее крика. Но сама она знала, зачем кричит так страшно: собаки не слушались больше. Точно тяжелым копьем, Таня покачала каюром и, напрягши руку, с силой воткнула его в снег. Он вошел глубоко и сломался. Тогда Таня обернулась, и Коля на одно лишь мгновение увидел на лице ее ужас. Она крикнула: — Держись покрепче за нарту! Она подняла Тигра высоко над своей головой и бросила его на дорогу. Он с визгом упал на снег. Потом, словно поняв, что ему нужно делать, мгновенно вскочил и с громким воем понесся рядом со стаей. Он опередил ее, будто сам обрекая себя на гибель. Собаки заметили его. Он бросился прочь с дороги. И стая кинулась вслед за ним. Лошадь проскакала мимо. Он прыгал по целине высоко, он тонул, он задыхался в снегу. Он, может быть, проклинал людей, которые изуродовали его тело, сделали короткими ноги, шею длинной и слабой. Но он любил эту девочку, с которой вместе играл щенком и вырос вместе, и только он один состарился. Справедливо ли это? Он сел на снег и стал дожидаться смерти. А Таня припала к нарте, услышав его долгий визг, и хрипенье, и стук собачьих клыков, заглушивший громкий шум ветра. Нарта, не сдерживаемая более тормозом, налетела на сбившуюся стаю, поднялась, опрокинулась набок. Таня схватилась за полоз. Точно молния ударила ее по глазам. Она на секунду ослепла. Бечева от саней, захлестнувшись об острый торос, лопнула со змеиным свистом. И свободная стая умчалась в глухую метель. Никто не шевелился: ни Таня, лежавшая рядом с нартой, ни Коля, упавший ничком, ни мертвый Тигр с разорванным горлом, глядевший на вьюжное небо, — все оставалось неподвижным. Двигался только снег и воздух, туго ходивший туда и сюда по реке. Таня первая вскочила на ноги. Она нагнулась, подняла нарту и снова нагнулась, помогая подняться Коле. Падение не ошеломило ее. Как и прежде, все движения ее были неуловимы, сильны и гибки. Она отряхнула снег с лица спокойно, будто не случилось никакого несчастья. Коля же не стоял на ногах. Что я наделал, Таня! Коля начал снова клониться на бок, опускаться на землю. И Таня снова подхватила его, стараясь удержать. Она закричала ему: — Коля, ты слышишь, мы никогда не погибнем! Только нельзя стоять на месте — занесет. Ты слышишь меня. Коля, милый? Двигаться надо! Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись. И метель приютила их на минуту в своих облаках, а потом оглушила своим громким голосом. Таня ногой пододвинула нарту поближе. Я не позволю тебе везти меня! Он стал вырываться. Таня обхватила его за шею. Холодные лица их касались друг друга. Она просила, повторяя одно и то же, хотя трудно было выговорить слово — каждый звук на губах умирал от жестокого ветра. Нельзя ждать. Он опустился на нарту. Она шарфом стерла с лица его снег, осмотрела руки — они были еще сухи — и крепко завязала у кисти шнурки его рукавиц. Ухватившись за обрывок веревки, Таня потащила нарту за собой. Высокие волны снега катились ей навстречу — преграждали путь. Она взбиралась на них и снова опускалась и все шла и шла вперед, плечами расталкивая густой, непрерывно движущийся воздух, при каждом шаге отчаянно цеплявшийся за одежду, подобно колючкам ползучих трав. Он был темен, полон снега, и ничего сквозь него не было видно. Иногда Таня останавливалась, возвращалась к нарте, теребила Колю и, несмотря ни на какие его страдания и жалобы, заставляла сделать десять шагов вперед. Дышала она тяжело. Все лицо ее было мокро, и одежда становилась твердой — покрывалась тонким льдом. Так шла она долго, не зная, где город, где берег, где небо, — все исчезло, скрылось в этой белой мгле. И все же Таня шла, склонив лицо, нащупывая дорогу ногами, и, как в самый страшный зной, пот струился по ее спине. Вдруг послышался выстрел из пушки. Она сняла шапку, послушала, подбежала к Коле и снова заставила его подняться с саней. С трудом выталкивая из горла звуки, она закричала. Но крик ее показался не громче шороха сухих снежинок. Может быть, это нам подают сигнал. Он слабо кивнул ей головой. Оцепенение охватывало его все сильней. И Таня уже не усадила больше Колю в сани, но, обхватив за пояс и положив его руку к себе на шею, потащила снова вперед, заставляя все же передвигать ногами. А нарта осталась на месте. Они свернули налево, откуда послышался еще один выстрел. Этот был уже громче и прошелся по всей реке. Таня крепче налегла на ветер грудью, благословляя силу своих легких, помогавших ей как-нибудь дышать в эту страшную бурю, и силу своих ног, несущих ее вперед, и силу рук, не выпускающих из своих объятий друга. Но порой на мгновение нападал на нее страх. И тогда казалось ей, что она одна в мире среди этой вьюги. Меж тем навстречу ей, окруженные той же метелью, двигались на лыжах пограничники. Они шли густой цепью, раскинутой далеко по реке. В руках у каждого была длинная веревка, конец которой держал другой. Так были они соединены все до одного и ничего не боялись в мире. Такая же мгла, такие же торосы, такие же высокие сугробы, катившиеся вперед и назад, вставали перед ними, как и перед Таней. Но стрелки легко сбегали с них и легко взбирались, не тратя напрасно дыхания. А если ветер был очень силен, они гнулись к земле, будто стараясь под ним проскользнуть. Так приближались они к тому месту, где находилась Таня. Но и в двух шагах ее не было видно. По-прежнему одинокой казалась среди вьюги и эта девочка с лицом, обледенелым от пота, держащая на руках своего ослабевшего друга. Она еще двигалась вперед, но и у нее уже не было сил.

Синтаксический разбор предложения в тексте

Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение гдз. Приходилось напрягать все силы; один неверный шаг, и путешественники стремглав полетели бы в пропасть, на дно ущелья. Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Лошадь напрягала все силы гдз. 1) Преодолев за четыре дня недельную дорогу, он доехал из Михайловского в Москву. ЧАСТЬ 5. Совершенно бесплатно и без регистрации! Напрягая последние СИЛЫ, мы прошли ещё пять километров.

Поединок. Александр Куприн

Наш бот Вконтакте Наш бот в Телеграме. Новости Играть в ЕГЭ-игрушку. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. «Странная рыба! – подумал я. – Что гонит ее из просторных морей в эту горную теснину?!». Волкодав напряг руки, стараясь оставить себе хоть какую надежду, но возившийся с веревкой оказался тоже не промах. Сани поддерживали лошадь на поверхности, а течение тянуло ее под лед.

Синтаксический разбор предложения в тексте

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Одолеть течение. (Арс.) 2. Заяц метнулся, заверещал и, пр. Преодоление силы тяжести. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. Русский язык 10 класс лошадь напрягла все силы. Тут он отвернулся чтобы скрыть свое волнение и пошел ходить. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Одолеть течение. (Арс.) 2. Заяц метнулся, заверещал и, пр.

Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами с приставкой пре с приставкой при

Вставьте пропущенные буквы; расставьте недостающие знаки препинания. Над какими нормами вы работали? напрягала все силы стараясь пр одолеть т чение. 1. лошадь напрягала все силы, стараясь течение. (арс.) 2. заяц метнулся, заверещал и, уши,. (арс.) 3. через несколько часов с вода, снова доходит до скал, и путь. (мих.). Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало её всё дальше и дальше.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий