Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше.

Мне приходилось идти против общего течения егэ

Теперь я понял, что Дерсу не простой человек. Передо мной был следопыт, и невольно мне вспомнились герои Купера и Майн-Рида. Надо было покормить лошадей. Я решил воспользоваться этим, лёг в тени кедра и тотчас же уснул.

Часа через два меня разбудил Олентьев. Проснувшись, я увидел, что Дерсу наколол дров, собрал бересты и всё это сложил в балаган. Я думал, что он хочет его спалить, и начал отговаривать от этой затеи.

Но вместо ответа он попросил у меня щепотку соли и горсть рису. Меня заинтересовало, что он хочет с ними делать, и я приказал дать просимое. Гольд тщательно обернул берестой спички, отдельно в бересту завернул соль и рис и повесил все это в балагане.

Затем он поправил снаружи корьё и стал собираться. Он отрицательно покачал головой. Тогда я спросил его, для кого он оставил рис, соль и спички.

Помню, меня глубоко поразило это. Я задумался… Гольд заботился о неизвестном ему человеке, которого он никогда не увидит и который тоже не узнает, кто приготовил ему дрова и продовольствие. Я вспомнил, что мои люди, уходя с биваков, всегда жгли корьё на кострах.

Делали они это не из озорства, а так просто, ради забавы, и я никогда их не останавливал. Этот дикарь был гораздо человеколюбивее, чем я. Забота о путнике!

Надо бы идти, — сказал подошедший Олентьев. Я очнулся. К вечеру мы дошли до того места, где две речки сливаются вместе, откуда, собственно, и начинается Лефу[19 - Ле-фу-хэ — река счастливой охоты.

Здесь она шириной 6—8 метров и имеет быстроту течения 120—140 метров в минуту. Глубина реки неравномерная и колеблется от 30 до 60 сантиметров. После ужина я рано лёг спать и тотчас уснул.

На другой день, когда я проснулся, все люди были уже на ногах. Я отдал приказание седлать лошадей и, пока стрелки возились с вьюками, успел приготовить планшет и пошёл вперёд вместе с гольдом. От места нашего ночлега долина стала понемногу поворачивать на запад.

Левые склоны её были крутые, правые — пологие. С каждым километром тропа становилась шире и лучше. В одном месте лежало срубленное топором дерево.

Дерсу подошёл, осмотрел его и сказал: — Весной рубили; два люди работали: один люди высокий — его топор тупой, другой люди маленький — его топор острый. Для этого удивительного человека не существовало тайн. Как ясновидящий, он знал всё, что здесь происходило.

Тогда я решил быть внимательнее и попытаться самому разобраться в следах. Вскоре я увидел ещё один порубленный пень. Кругом валялось множество щепок, пропитанных смолой.

Я понял, что кто-то добывал растопку. Ну а дальше? А дальше я ничего не мог придумать.

Действительно, скоро опять стали попадаться деревья, оголённые от коры я уже знал, что это значит , а метрах в двухстах от них на самом берегу реки среди небольшой полянки стояла зверовая фанза. Это была небольшая постройка с глинобитными стенами, крытая корьём. Она оказалась пустой.

Это можно было заключить из того, что вход в неё был припёрт колом снаружи. Около фанзы находился маленький огородик, изрытый дикими свиньями, и слева — небольшая деревянная кумирня, обращённая как всегда лицом к югу. Внутренняя обстановка фанзы была грубая.

Железный котёл, вмазанный в низенькую печь, от которой шли дымовые ходы, согревающие каны нары , два-три долблёных корытца, деревянный ковш для воды, железный кухонный резак, металлическая ложка, метёлочка для промывки котла, две запылённые бутылки, кое-какие брошенные тряпки, одна или две скамеечки, масляная лампа и обрывки звериных шкур, разбросанные по полу, составляли все её убранство. Отсюда вверх по Лефу шли три тропы. Одна была та, по которой мы пришли, другая вела в горы на восток, и третья направлялась на запад.

Эта последняя была многохоженая, конная. По ней мы пошли дальше. Люди закинули лошадям поводья на шею и предоставили им самим выбирать дорогу.

Умные животные шли хорошо и всячески старались не зацеплять вьюками за деревья. В местах болотистых и на каменистых россыпях они не прыгали, а ступали осторожно, каждый раз пробуя почву ногой, прежде чем поставить её как следует. Этой сноровкой отличаются именно местные лошади, привыкшие к путешествиям в тайге с вьюками.

От зверовой фанзы река Лефу начала понемногу загибать к северо-востоку. Пройдя ещё километров шесть, мы подошли к земледельческим фанзам, расположенным на правом берегу реки, у подножия высокой горы, которую китайцы называют Тудинза[20 - Ту-дин-цзы — земляная вершина. Неожиданное появление военного отряда смутило китайцев.

Я велел Дерсу сказать им, чтобы они не боялись нас и продолжали свои работы. Мне хотелось посмотреть, как живут в тайге китайцы и чем они занимаются. Звериные шкуры, растянутые для просушки, изюбровые рога, сложенные грудой в амбаре, панты, подвешенные для просушки, мешочки с медвежьей желчью[21 - Употребляется китайцами как лекарство от трахомы.

Около фанз Страница 6 из 40 были небольшие участки обработанной земли. Китайцы сеяли пшеницу, чумизу и кукурузу. Они жаловались на кабанов и говорили, что недавно целые стада их спускались с гор в долины и начали травить поля.

Поэтому пришлось собирать овощи, не успевшие дозреть, но теперь на землю осыпались жёлуди, и дикие свиньи удалились в дубняки. Солнце стояло ещё высоко, и я решил подняться на гору Тудинзу, чтобы оттуда осмотреть окрестности. Вместе со мной пошёл и Дерсу.

Мы отправились налегке и захватили с собой только винтовки. Гора Тудинза представляет собой массив, круто падающий в долину реки Лефу и изрезанный глубокими падями с северной стороны. Пожелтевшая листва деревьев стала уже осыпаться на землю.

Лес повсюду начинал сквозить, и только дубняки стояли ещё одетые в свой наряд, поблекший и полузасохший. Гора была крутая. Раза два мы садились и отдыхали, потом опять лезли вверх.

Кругом вся земля была изрыта. Дерсу часто останавливался и разбирал следы. По ним он угадывал возраст животных, пол их, видел следы хромого кабана, нашёл место, где два кабана дрались и один гонял другого.

С его слов всё это я представил себе ясно. Мне казалось странным, как это раньше я не замечал следов, а если видел их, то, кроме направления, в котором уходили животные, они мне ничего не говорили. Через час мы достигли вершины горы, покрытой осыпями.

Здесь мы сели на камни и стали осматриваться. На востоке высился высокий водораздел между бассейном Лефу и водами, текущими в Даубихе. Другой горный хребет тянулся с востока на запад и служил границей между Лефу и рекой Майхе.

На юго-востоке, там, где оба эти хребта сходились вместе, высилась куполообразная гора Да-дянь-шань. Отсюда, с вершины Тудинзы, нам хорошо был виден весь бассейн верхнего течения Лефу, слагающийся из трёх речек одинаковой величины. Две из них сливаются раньше и текут от востока-северо-востока, третья, та, по которой мы шли, имела направление меридиональное.

Истоки каждой из них состоят из нескольких горных ручьёв, сливающихся в одно место. В топографическом отношении горы верхнего Лефу представляют собой плоские возвышенности с чрезвычайно крутыми склонами, покрытые густым смешанным лесом с большим преобладанием хвои. Близ земледельческих фанз река Лефу делает небольшую излучину, чему причиной является отрог, выдвинувшийся из южного массива, Затем она склоняется к югу, и, обогнув гору Тудинзу, опять поворачивает к северо-востоку, какое направление и сохраняет уже до самого своего впадения в озеро Ханка.

Как раз против Тудинзы река Лефу принимает в себя ещё один приток — реку Отрадную. По этой последней идёт вьючная тропа на Майхе. Я взглянул в указанном направлении и увидел какое-то тёмное пятно.

Я думал, что это тень от облака, и высказал Дерсу своё предположение. Он засмеялся и указал на небо. Я посмотрел вверх.

Небо было совершенно безоблачным: на беспредельной его синеве не было ни одного облачка. Через несколько минут пятно изменило свою форму и немного передвинулось в сторону. Мы стали спускаться вниз.

Скоро я заметил, что пятно тоже двигалось нам навстречу. Минут через десять гольд остановился, сел на камень и указал мне знаком, чтобы я сделал то же. Мы стали ждать.

Вскоре я опять увидел пятно. Оно возросло до больших размеров. Теперь я мог рассмотреть его составные части.

Это были какие-то живые существа, постоянно передвигающиеся с места на место. Действительно, это были дикие свиньи. Их было тут более сотни.

Некоторые животные отходили в сторону, но тотчас опять возвращались назад. Скоро можно было рассмотреть каждое животное отдельно. Я не понял, про какого «человека» он говорил, и посмотрел на него недоумевающе.

Посредине стада, как большой бугор, выделялась спина огромного кабана. Он превосходил всех своими размерами и, вероятно, имел около 250 килограммов веса. Стадо приближалось с каждой минутой.

Теперь ясно были слышны шум сухой листвы, взбиваемой сотнями ног, треск сучьев, резкие звуки, издаваемые самцами, хрюканье свиней и визг поросят. И я опять его не понял. Самый крупный кабан был в центре стада, множество животных бродило по сторонам и некоторые отходили довольно далеко от табуна, так что, когда эти одиночные свиньи подошли к нам почти вплотную, большой кабан был ещё вне выстрела.

Мы сидели и не шевелились. Вдруг один из ближайших к нам кабанов поднял кверху своё рыло. Он что-то жевал.

Я как сейчас помню большую голову, насторожённые уши, свирепые глаза, подвижную морду с двумя носовыми отверстиями и белые клыки. Животное замерло в неподвижной позе, перестало есть и уставилось на нас злобными вопрошающими глазами. Наконец оно поняло опасность и издало резкий крик.

Вмиг все стадо с шумом и фырканьем бросилось в сторону. В это мгновение грянул выстрел. Одно из животных грохнулось на землю.

В руках Дерсу дымилась винтовка. Ещё несколько секунд в лесу был слышен треск ломаемых сучьев, затем всё стихло. Кабан, обитающий в Уссурийском крае — вид, близкий к японской дикой свинье, — достигает 295 килограммов веса и имеет наибольшие размеры: 2 метра в длину и 1 метр в высоту.

Общая окраска животного бурая; спина и ноги чёрные, поросята всегда продольно-полосатые. Тело его овальное, несколько сжатое с боков и поддерживается четырьмя крепкими ногами. Шея короткая и очень сильная; голова клиновидная; морда оканчивается довольно твёрдым и подвижным «пятачком», при помощи которого дикая свинья копает землю.

Кабан относится к бугорчато-зубным, но кроме корневых зубов самцы вооружены ещё острыми клыками, которые с возрастом увеличиваются, загибаются назад и достигают длины 20 сантиметров. Так как кабан любит тереться о стволы елей, кедров и пихт, жёсткая щетина его бывает часто запачкана смолой. Осенью во время холодов он валяется в грязи.

От этого к щетине его примерзает вода, сосульки все увеличиваются и образуют иногда такой толстый слой льда, что он служит помехой его движениям. Область распространения диких свиней в Уссурийском крае тесно связана с распространением кедра, ореха, лещины и дуба. Северная граница этой области проходит от низов Хунгари, через среднее течение Анюя, верхнее — Хора и истоки Бикина, а оттуда идёт через Сихотэ-Алинь на север к мысу Успения.

Одиночные кабаны попадаются и на реках Копи, Хади и Тумнину. Животное это чрезвычайно подвижное и сильное. Оно прекрасно видит, отлично слышит и имеет хорошее обоняние.

Будучи ранен, кабан становится весьма опасен. Беда неразумному охотнику, который без мер предосторожности вздумает пойти по подранку. В этих случаях кабан ложится на свой след, головой навстречу преследователю.

Завидев человека, он с такой стремительностью бросается на него, что последний нередко не успевает даже приставить приклад ружья к плечу и Страница 7 из 40 Кабан, убитый гольдом, оказался двухгодовалой свиньёй. Я спросил старика, почему он не стрелял секача. Меня поразило, что Дерсу кабанов называет «людьми».

Я спросил его об этом. Обмани понимай, сердись понимай, кругом понимай! Всё равно люди… Для меня стало ясно.

Воззрение на природу этого первобытного человека было анимистическое, и потому все окружающее он очеловечивал. На горе мы пробыли довольно долго. Незаметно кончился день.

У облаков, столпившихся на западе, края светились так, точно они были из расплавленного металла. Сквозь них прорывались солнечные лучи и веерообразно расходились по небу. Дерсу наскоро освежевал убитого кабана, взвалил его к себе на плечи, и мы пошли к дому.

Через час мы были уже на биваке. В китайских фанзах было тесно и дымно, поэтому я решил лечь спать на открытом воздухе вместе с Дерсу. Всю ночь мне мерещилась кабанья морда с раздутыми ноздрями.

Ничего другого, кроме этих ноздрей, я не видел Они казались мне маленькими точками. Потом вдруг увеличивались в размерах. Это была уже не голова кабана, а гора и ноздри — пещеры, и будто в пещерах опять кабаны с такими же дыроватыми мордами.

Странно устроен человеческий мозг. Из впечатлений целого дня, из множества разнородных явлений и тысячи предметов, которые всюду попадаются на глаза, что-нибудь одно, часто даже не главное, а случайное, второстепенное, запоминается сильнее, чем всё остальное! Некоторые места, где у меня не было никаких приключений, я помню гораздо лучше, чем те, где что-нибудь случилось.

Почему-то запомнились одно дерево, которое ничем не отличалось от других деревьев, муравейник, пожелтевший лист, один вид мха и т. Я думаю, что я мог бы вещи эти нарисовать подробно со всеми деталями. Глава 4.

Происшествие в корейской деревне Утром я проснулся позже других. Первое, что мне бросилось в глаза, — отсутствие солнца. Все небо было в тучах.

Заметив, что стрелки укладывают вещи так, чтобы их не промочил дождь, Дерсу сказал: — Торопиться не надо. Наша днём хорошо ходи, вечером будет дождь. Я спросил его, почему он так думает.

Дождь скоро — его тогда тихонько сиди, все равно спи. Действительно, я вспомнил, что перед дождём всегда бывает тихо и сумрачно, а теперь — наоборот: лес жил полной жизнью; всюду перекликались дятлы, сойки и кедровки и весело посвистывали суетливые поползни. Расспросив китайца о дороге, мы тронулись в путь.

После горы Тудинзы долина реки Лефу сразу расширяется от 1 до 3 километров. Отсюда начинались жилые места. Часам к двум мы дошли до деревни Николаевки, в которой насчитывалось тогда тридцать шесть дворов.

Отдохнув немного, я велел Олентьеву купить овса и накормить хорошенько лошадей, а сам вместе с Дерсу пошёл вперёд. Мне хотелось поскорей дойти до ближайшей деревни Казакевичево и устроить своих спутников на ночь под крышу. Осенью в пасмурный день всегда смеркается рано.

Часов в пять начал накрапывать дождь. Мы прибавили шагу. Скоро дорога разделилась надвое.

Одна шла за реку, другая как будто бы направлялась в горы. Мы выбрали последнюю. Потом стали попадаться другие дороги, пересекающие нашу в разных направлениях.

Когда мы подходили к деревне, было уже совсем темно. В это время стрелки дошли до перекрёстка дорог и, не зная, куда идти, дали два выстрела. Опасаясь, что они могут заблудиться, я ответил им тем же.

Вдруг в ближайшей фанзе раздался крик, и вслед за тем из окна её грянул выстрел, потом другой, третий, и через несколько минут стрельба поднялась по всей деревне. Я ничего не мог понять: дождь, крики, ружейная пальба… Что случилось, почему поднялся такой переполох? Вдруг из-за одной фанзы показался свет.

Какой-то кореец нёс в одной руке керосиновый факел, а в другой берданку. Он бежал и кричал что-то по-своему. Мы бросились к нему навстречу.

Неровный красноватый свет факела прыгал по лужам и освещал его искажённое страхом лицо. Увидев нас, кореец бросил факел на землю, выстрелил в упор в Дерсу и убежал. Разлившийся по земле керосин вспыхнул и загорелся дымным пламенем.

Я видел, что в него стреляют, а он стоял во весь свой рост, махал рукой и что-то кричал корейцам. Услышав стрельбу, Олентьев решил, что мы подверглись нападению хунхузов. Оставив при лошадях двух коноводов, он с остальными людьми бросился к нам на выручку.

Наконец стрельба из ближайшей к нам фанзы прекратилась. Тогда Дерсу вступил с корейцами в переговоры. Они ни за что не хотели открывать дверей.

Никакие увещевания не помогли. Корейцы ругались и грозили возобновить пальбу из ружей. Нечего делать, надо было становиться биваком.

Мы разложили костры на берегу реки и начали ставить палатки. В стороне стояла старая развалившаяся фанза, а рядом с ней были сложены груды дров, заготовленных корейцами на зиму. В деревне стрельба долго ещё не прекращалась.

Те фанзы, что были в стороне, отстреливались всю ночь. От кого? Корейцы и сами не знали этого.

Стрелки и ругались и смеялись. На другой день была назначена днёвка. Я велел людям осмотреть седла, просушить то, что промокло, и почистить винтовки.

Дождь перестал; свежий северо-западный ветер разогнал тучи; выглянуло солнце. Я оделся и пошёл осматривать деревню. Казалось бы, что после вчерашней перепалки корейцы должны были прийти на наш бивак и посмотреть людей, в которых они стреляли.

Ничего подобного. Из соседней фанзы вышло двое мужчин. Они были одеты в белые куртки с широкими рукавами, в белые ватные шаровары и имели плетёную верёвочную обувь на ногах.

Они даже не взглянули на нас и прошли мимо. Около другой фанзы сидел старик и крутил нитки. Когда я подошёл к нему, он поднял голову и посмотрел на меня такими глазами, в которых нельзя было прочесть ни любопытства, ни удивления.

По дороге навстречу нам шла женщина, одетая в белую юбку и белую кофту; грудь её была открыта. Она несла на голове глиняный кувшин с водой и шла прямо, ровной походкой, глядя вниз на землю. Поравнявшись с нами, кореянка не посторонилась и, не поднимая глаз, прошла мимо.

И всюду, куда я ни приходил, я видел то удивительное равнодушие, которым так отличаются корейцы. Это спокойствие очень похоже на тупость. Казалось, здесь не было жизни, а были только одни механические движения.

Корейцы живут хуторами. Фанзы их разбросаны на значительном расстоянии друг от друга, и каждая находится в середине своих полей и огородов. Вот почему небольшая корейская деревня сплошь и рядом занимает пространство в несколько квадратных километров.

Возвращаясь назад к биваку, я вошёл в одну из фанз. Тонкие стены её были обмазаны глиной изнутри и снаружи. В фанзе имелось трое дверей с решётчатыми окнами, оклеенными бумагой.

Соломенная четырёхскатная крыша была покрыта сетью, Страница 8 из 40 сплетённой из сухой травы. Корейские фанзы все одинаковы. Внутри их имеется глиняный кан.

Он занимает больше половины помещения. Под каном проходят печные трубы, согревающие полы в комнатах и распространяющие тепло по всему дому. Дымовые ходы выведены наружу в большое дуплистое дерево, заменяющее трубу.

В одной половине фанзы, где находятся каны, помещаются люди, в другой, с земляным полом, — куры, лошади и рогатый скот. Жилая половина дощатыми перегородками разделяется ещё на отдельные комнаты, устланные чистыми циновками. В одной комнате помещаются женщины с детьми, в других — мужчины и гости.

В фанзе я увидел ту самую женщину, которая переходила нам дорогу с кувшином на голове. Она сидела на корточках и деревянным ковшом наливала в котёл воду. Делала она это медленно, высоко поднимала ковш кверху и лила воду как-то странно — через руку в правую сторону.

Она равнодушно взглянула на меня и молча продолжала своё дело.

В каком варианте ответа выделенное слово употреблено неверно? ОТБОР — выделение из общего числа. Шибанова академическая условность композиции и сдержанность характеристик персонажей сочетаются с любовной обрисовкой крестьянского быта.

Чайковского, можно приобрести во всех кассах Московской государственной академической филармонии.

Ответ Ответ дан galynakushnirp36cgk а с приставкой пре-: преодолеть, прерывается, прекратились, пренебрегла, прекрасная, непреодолимое, препятствующие, преданья, презирай. Приставка пре- имеет значение очень прекрасная или близка к приставке пере- преодолеть, прерывается, прекратились, непреодолимое, преданья. Слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически: пренебрегла, презирай.

Приставка при- имеет значение приближения, присоединения, неполноты действия прижав, притаился, приливом, прибывает, присаживается, придвигает, принакрылась, пришедшим. Слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически: приключений, призрел, причинила. Призреть - дать кому-нибудь приют и пропитание. Другие вопросы.

От Шкотова вверх по долине Цимухе сначала идёт просёлочная дорога, которая после села Новороссийского сразу переходит в тропу. По этой тропе можно выйти и на Сучан, и на реку Кангоузу [13] к селу Новонежину. Дорога несколько раз переходит с одного берега реки на другой, и это является причиной, почему во время половодья сообщение по ней прекращается. Из Шкотова мы выступили рано, в тот же день дошли до Стеклянной пади и свернули в неё.

Река Бейца течёт на запад-юго-запад почти по прямому направлению и только около устья поворачивает на запад. Ширина Стеклянной пади не везде одинакова: то она суживается метров до ста, то расширяется более чем на километр. Как и большинство долин в Уссурийском крае, она отличается удивительной равнинностью. Окаймляющие её горы, поросшие корявым дубняком, имеют очень крутые склоны.

Границы, где равнина соприкасается с горами, обозначены чрезвычайно резко. Это свидетельствует о том, что здесь были большие денудационные процессы. Долина раньше была гораздо глубже и только впоследствии выполнилась наносами реки. По мере того как мы углублялись в горы, растительность становилась лучше.

Дубовое редколесье сменилось густыми смешанными лесами, среди которых было много кедра. Путеводной нитью нам служила маленькая тропинка, проложенная китайскими охотниками и искателями женьшеня. Дня через два мы достигли того места, где была Стеклянная фанза, но нашли здесь только её развалины. С каждым днём тропинка становилась всё хуже и хуже.

Видно было, что по ней давно уже не ходили люди. Она заросла травой и во многих местах была завалена буреломом.

Лошадь напрягала все силы стараясь

Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр... Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр.. Дело в том, что ни коту, ни пр... Дела давно минувших дней, пр.. Не пр...

Все чаще и чаще стали попадаться тополь, клен, осина, береза и липа. Я хотел было сделать второй привал, но Дерсу посоветовал пройти еще немного. Я сразу понял его.

Значит, поблизости должно быть то, для чего это корье предназначалось. Мы прибавили шагу и через десять минут на берегу ручья увидели небольшой односкатный балаган, поставленный охотниками или искателями женьшеня. Осмотрев его кругом, наш новый знакомый опять подтвердил, что несколько дней тому назад по тропе прошел китаец и что он ночевал в этом балагане. Прибитая дождем зола, одинокое ложе из травы и брошенные старые наколенники из дабы [4] свидетельствовали об этом. Теперь я понял, что Дерсу не простой человек. Передо мной был следопыт, и невольно мне вспомнились герои Купера и Майн-Рида. Надо было покормить лошадей. Я решил воспользоваться этим, лег в тени кедра и тотчас же уснул.

Часа через два меня разбудил Олентьев. Проснувшись, я увидел, что Дерсу наколол дров, собрал бересты и все это сложил в балаган. Я думал, что он хочет его спалить, и начал отговаривать от этой затеи. Но вместо ответа он попросил у меня щепотку соли и горсть рису. Меня заинтересовало, что он хочет с ними делать, и я приказал дать просимое. Гольд тщательно обернул берестой спички, отдельно в бересту завернул соль и рис и повесил все это в балагане. Затем он поправил снаружи корье и стал собираться. Он отрицательно покачал головой.

Тогда я спросил его, для кого он оставил рис, соль и спички. Помню, меня глубоко поразило это. Я задумался… Гольд заботился о неизвестном ему человеке, которого он никогда не увидит и который тоже не узнает, кто приготовил ему дрова и продовольствие. Я вспомнил, что мои люди, уходя с биваков, всегда жгли корье на кострах. Делали они это не из озорства, а так просто, ради забавы, и я никогда их не останавливал. Этот дикарь был гораздо человеколюбивее, чем я. Забота о путнике!.. Отчего же у людей, живущих в городах, это хорошее чувство, это внимание к чужим интересам заглохло, а оно, несомненно, было ранее.

Надо бы идти, — сказал подошедший ко мне Олентьев. Я очнулся. К вечеру мы дошли до того места, где две речки сливаются вместе, откуда, собственно, и начинается Лефу. Здесь она шириной 6—8 метров и имеет быстроту течения 120—140 метров в минуту. Глубина реки неравномерная и колеблется от 30 до 60 сантиметров. После ужина я рано лег спать и тотчас уснул. На другой день, когда я проснулся, все люди были уже на ногах. Я отдал приказание седлать лошадей и, пока стрелки возились с вьюками, успел приготовить планшет и пошел вперед вместе с гольдом.

От места нашего ночлега долина стала понемногу поворачивать на запад. Левые склоны ее были крутые, правые — пологие. С каждым километром тропа становилась шире и лучше. В одном месте лежало срубленное топором дерево. Дерсу подошел, осмотрел его и сказал: — Весной рубили; два люди работали: один люди высокий — его топор тупой, другой люди маленький — его топор острый. Для этого удивительного человека не существовало тайн. Как ясновидящий, он знал все, что здесь происходило. Тогда я решил быть внимательнее и попытаться самому разобраться в следах.

Вскоре я увидел еще один порубленный пень. Кругом валялось множество щепок, пропитанных смолой. Я понял, что кто-то добывал растопку. Ну, а дальше? А дальше я ничего не мог придумать. Действительно, скоро опять стали попадаться деревья, оголенные от коры я уже знал, что это значит , а метрах в двухстах от них на самом берету реки среди небольшой полянки стояла зверовая фанза. Это была небольшая постройка с глинобитными стенами, крытая корьем. Она оказалась пустой.

Это можно было заключить из того, что вход в нее был приперт колом снаружи. Около фанзы находился маленький огородик, изрытый дикими свиньями, и слева — небольшая деревянная кумирня, обращенная как всегда лицом к югу. Внутренняя обстановка фанзы была грубая. Железный котел, вмазанный в низенькую печь, от которой шли дымовые ходы, согревающие каны нары , два-три долбленых корытца, деревянный ковш для воды, железный кухонный резак, металлическая ложка, метелочка для промывки котла, две запыленные бутылки, кое-какие брошенные тряпки, одна или две скамеечки, масляная лампа и обрывки звериных шкур, разбросанные по полу, составляли все ее убранство. Отсюда вверх по Лефу шли три тропы. Одна была та, по которой мы пришли, другая вела в горы на восток, и третья направлялась на запад. Эта последняя была многохоженая, конная. По ней мы пошли дальше.

Люди закинули лошадям поводья на шею и предоставили им самим выбирать дорогу. Умные животные шли хорошо и всячески старались не зацеплять вьюками за деревья. В местах болотистых и на каменистых россыпях они не прыгали, а ступали осторожно, каждый раз пробуя почву ногой, прежде чем поставить ее как следует. Этой сноровкой отличаются именно местные лошади, привыкшие к путешествиям в тайге с вьюками. От зверовой фанзы река Лефу начала понемногу загибать к северо-востоку. Пройдя еще километров шесть, мы подошли к земледельческим фанзам, расположенным на правом берегу реки, у подножия высокой горы, которую китайцы называют Тудинза. Неожиданное появление военного отряда смутило китайцев. Я велел Дерсу сказать им, чтобы они не боялись нас и продолжали свои работы.

Мне хотелось посмотреть, как живут в тайге китайцы и чем они занимаются. Звериные шкуры, растянутые для просушки, изюбровые рога, сложенные грудой в амбаре, панты, подвешенные для просушки, мешочки с медвежьей желчью [5] , оленьи выпоротки [6] , рысьи, куньи, собольи и беличьи меха и инструменты для ловушек — всё это указывало на то, что местные китайцы занимаются не столько земледелием, сколько охотой и звероловством. Около фанз были небольшие участки обработанной земли. Китайцы сеяли пшеницу, чумизу и кукурузу. Они жаловались на кабанов и говорили, что недавно целые стада их спускались с гор в долины и начали травить поля. Поэтому пришлось собирать овощи, не успевшие дозреть, но теперь на землю осыпались желуди, и дикие свиньи удалились в дубняки. Солнце стояло еще высоко, и я решил подняться на гору Тудинза, чтобы оттуда осмотреть окрестности. Вместе со мной пошел и Дерсу.

Мы отправились налегке и захватили с собой только винтовки. Гора Тудинза представляет собой массив, круто падающий в долину реки Лефу и изрезанный глубокими падями с северной стороны. Пожелтевшая листва деревьев стала уже осыпаться на землю. Лес повсюду начинал сквозить, и только дубняки стояли еще одетые в свой наряд, поблекший и полузасохший. Гора была крутая. Раза два мы садились и отдыхали, потом опять лезли вверх. Кругом вся земля была изрыта. Дерсу часто останавливался и разбирал следы.

По ним он угадывал возраст животных, пол их, видел следы хромого кабана, нашел место, где два кабана дрались и один гонял другого. С его слов все это я представил себе ясно. Мне казалось странным, как это раньше я не замечал следов, а если видел их, то, кроме направления, в котором уходили животные, они мне ничего не говорили. Через час мы достигли вершины горы, покрытой осыпями. Здесь мы сели на камни и стали осматриваться. На востоке высился высокий водораздел между бассейном Лефу и водами, текущими в Даубихе. Другой горный хребет тянулся с востока на запад и служил границей между Лефу и рекой Майхе. На юго-востоке, там, где оба эти хребта сходились вместе, высилась куполообразная гора Да-дянь-шань.

Отсюда, с вершины Тудинзы, нам хорошо был виден весь бассейн верхнего течения Лефу, слагающийся из трех речек одинаковой величины. Две из них сливаются раньше и текут от востока-северо-востока, третья, та, по которой мы шли, имела направление меридиональное. Истоки каждой из них состоят из нескольких горных ручьев, сливающихся в одно место. В топографическом отношении горы верхнего Лефу представляют собой плоские возвышенности с чрезвычайно крутыми склонами, покрытые густым смешанным лесом с большим преобладанием хвои. Близ земледельческих фанз река Лефу делает небольшую излучину, чему причиной является отрог, выдвинувшийся из южного массива. Затем она склоняется к югу и, обогнув гору Тудинза, опять поворачивает к северо-востоку, какое направление и сохраняет уже до самого своего впадения в озеро Ханка. Как раз против Тудинзы река Лефу принимает в себя еще один приток — реку Отрадную. По этой последней идет вьючная тропа на Майхе.

Я взглянул в указанном направлении и увидел какое-то темное пятно. Я думал, что это тень от облака, и высказал Дерсу свое предположение. Он засмеялся и указал на небо. Я посмотрел вверх. Небо было совершенно безоблачным: на беспредельной его синеве не было ни одного облака. Через несколько минут пятно изменило свою форму и немного передвинулось в сторону. Мы стали спускаться вниз. Скоро я заметил, что пятно тоже двигалось нам навстречу.

Минут через десять гольд остановился, сел на камень и указал мне знаком, чтобы я сделал то же. Мы стали ждать. Вскоре я опять увидел пятно. Оно возросло до больших размеров. Теперь я мог рассмотреть его составные части. Это были какие-то живые существа, постоянно передвигающиеся с места на место. Действительно, это были дикие свиньи. Их было тут более сотни.

Некоторые животные отходили в сторону, но тотчас опять возвращались назад. Скоро можно было рассмотреть каждое животное отдельно. Я не понял, про какого «человека» он говорил, и посмотрел на него недоумевающе. Посредине стада, как большой бугор, выделялась спина огромного кабана. Он превосходил всех своими размерами и, вероятно, имел около 250 килограммов веса. Стадо приближалось с каждой минутой. Теперь ясно были слышны шум сухой листвы, взбиваемой сотнями ног, треск сучьев, резкие звуки, издаваемые самцами, хрюканье свиней и визг поросят. И я опять его не понял.

Самый крупный кабан был в центре стада, множество животных бродило по сторонам и некоторые отходили довольно далеко от табуна, так что, когда эти одиночные свиньи подошли к нам почти вплотную, большой кабан был еще вне выстрела. Мы сидели и не шевелились. Вдруг один из ближайших к нам кабанов поднял кверху свое рыло. Он что-то жевал. Я как сейчас помню большую голову, настороженные уши, свирепые глаза, подвижную морду с двумя носовыми отверстиями и белые клыки. Животное замерло в неподвижной позе, перестало есть и уставилось на нас злобными вопрошающими глазами. Наконец оно поняло опасность и издало резкий крик. Вмиг все стадо с шумом и фырканьем бросилось в сторону.

В это мгновение грянул выстрел. Одно из животных грохнулось на землю. В руках Дерсу дымилась винтовка. Еще несколько секунд в лесу был слышен треск ломаемых сучьев, затем все стихло. Кабан, обитающий в Уссурийском крае, — вид, близкий к японской дикой свинье, — достигает 295 килограммов веса и имеет наибольшие размеры: 2 метра в длину и 1 метр в высоту. Общая окраска животного бурая; спина и ноги черные, поросята всегда продольно-полосатые. Тело его овальное, несколько сжатое с боков и поддерживается четырьмя крепкими ногами. Шея короткая и очень сильная; голова клиновидная; морда оканчивается довольно твердым и подвижным «пятачком», при помощи которого дикая свинья копает землю.

Кабан относится к бугорчато-зубным, но кроме корневых зубов самцы вооружены еще острыми клыками, которые с возрастом увеличиваются, загибаются назад и достигают длины 20 сантиметров. Так как кабан любит тереться о стволы елей, кедров и пихт, жесткая щетина его бывает часто запачкана смолой. Осенью во время холодов он валяется в грязи. От этого к щетине его примерзает вода, сосульки все увеличиваются и образуют иногда такой толстый слой льда, что он служит помехой его движениям. Область распространения диких свиней в Уссурийском крае тесно связана с распространением кедра, ореха, лещины и дуба. Северная граница этой области проходит от низов Хунгари, через среднее течение Анюя, верхнее — Хора и истоки Бикина, а оттуда идет через Сихотэ-Алинь на север к мысу Успения. Одиночные кабаны попадаются и на реках Копи, Хади и Тумнину. Животное это чрезвычайно подвижное и сильное.

Оно прекрасно видит, отлично слышит и имеет хорошее обоняние. Будучи ранен, кабан становится весьма опасен. Беда неразумному охотнику, который без мер предосторожности вздумает пойти по подранку. В этих случаях кабан ложится на свой след, головой навстречу преследователю. Завидев человека, он с такой стремительностью бросается на него, что последний нередко не успевает даже приставить приклад ружья к плечу и выстрелить. Кабан, убитый гольдом, оказался двухгодовалой свиньей. Я спросил старика, почему он не стрелял секача. Меня поразило, что Дерсу кабанов называет «людьми».

Я спросил его об этом. Обмани понимай, сердись понимай, кругом понимай! Все равно люди… Для меня стало ясно. Воззрение на природу этого первобытного человека было анимистическое, и потому все окружающее он очеловечивал. На горе мы пробыли довольно долго. Незаметно кончился день. У облаков, столпившихся на западе, края светились так, точно они были из расплавленного металла. Сквозь них прорывались солнечные лучи и веерообразно расходились по небу.

Дерсу наскоро освежевал убитого кабана, взвалил его к себе на плечи, и мы пошли к дому. Через час мы были уже на биваке. В китайских фанзах было тесно и дымно, поэтому я решил лечь спать на открытом воздухе вместе с Дерсу. Всю ночь мне мерещилась кабанья морда с раздутыми ноздрями. Ничего другого, кроме этих ноздрей, я не видел. Они казались мне маленькими точками. Потом вдруг увеличивались в размерах. Это была уже не голова кабана, а гора и ноздри — пещеры, и будто в пещерах опять кабаны с такими же дыроватыми мордами.

Странно устроен человеческий мозг. Из впечатлений целого дня, из множества разнородных явлений и тысячи предметов, которые всюду попадаются на глаза, что-нибудь одно, часто даже не главное, а случайное, второстепенное, запоминается сильнее, чем все остальное! Некоторые места, где у меня не было никаких приключений, я помню гораздо лучше, чем те, где что-нибудь случилось. Почему-то запомнились одно дерево, которое ничем не отличалось от других деревьев, муравейник, пожелтевший лист, один вид мха и т. Я думаю, что я мог бы вещи эти нарисовать подробно со всеми деталями. Глава четвертая. В деревне Казакевичево Приметы Дерсу о погоде. Утром я проснулся позже других.

Первое, что мне бросилось в глаза, — отсутствие солнца. Все небо было в тучах. Заметив, что стрелки укладывают вещи так, чтобы их не промочил дождь, Дерсу сказал: — Торопиться не надо. Наша днем хорошо ходи, вечером будет дождь. Я спросил его, почему он так думает. Дождь скоро — его тогда тихонько сиди, все равно спи. Действительно, я вспомнил, что перед дождем всегда бывает тихо и сумрачно, а теперь — наоборот: лес жил полной жизнью; всюду перекликались дятлы, сойки и кедровки и весело посвистывали суетливые поползни. Расспросив китайца о дороге, мы тронулись в путь.

После горы Тудинза долина реки Лефу сразу расширяется от 1 до 3 километров. Отсюда начинались жилые места. Часам к двум мы дошли до деревни Николаевки, в которой насчитывалось тогда тридцать шесть дворов. Отдохнув немного, я велел Олентьеву купить овса и накормить хорошенько лошадей, а сам вместе с Дерсу пошел вперед. Мне хотелось поскорей дойти до ближайшей деревни Казакевичево и устроить своих спутников на ночь под крышу. Осенью в пасмурный день всегда смеркается рано. Часов в пять начал накрапывать дождь. Мы прибавили шагу.

Скоро дорога разделилась надвое. Одна шла за реку, другая как будто бы направлялась в горы. Мы выбрали последнюю. Потом стали попадаться другие дороги, пересекающие нашу в разных направлениях. Когда мы подходили к деревне, было уже совсем темно. В это время стрелки дошли до перекрестка дорог и, не зная, куда идти, дали два выстрела. Опасаясь, что они могут заблудиться, я ответил им тем же. Вдруг в ближайшей фанзе раздался крик, и вслед за тем из окна ее грянул выстрел, потом другой, третий, и через несколько минут стрельба поднялась по всей деревне.

Я ничего не мог понять: дождь, крики, ружейная пальба… Что случилось, почему поднялся такой переполох? Вдруг из-за одной фанзы показался свет. Какой-то кореец нес в одной руке керосиновый факел, а в другой берданку. Он бежал и кричал что-то по-своему. Мы бросились к нему навстречу. Неровный красноватый свет факела прыгал по лужам и освещал его искаженное страхом лицо. Увидев нас, кореец бросил факел на землю, выстрелил в упор в Дерсу и убежал. Разлившийся по земле керосин вспыхнул и загорелся дымным пламенем.

Я видел, что в него стреляют, а он стоял во весь свой рост, махал рукой и что-то кричал корейцам. Услышав стрельбу, Олентьев решил, что мы подверглись нападению хунхузов. Оставив при лошадях двух коноводов, он с остальными людьми бросился к нам на выручку. Наконец стрельба из ближайшей к нам фанзы прекратилась. Тогда Дерсу вступил с корейцами в переговоры. Они ни за что не хотели открывать дверей. Никакие увещевания не помогли. Корейцы ругались и грозили возобновить пальбу из ружей.

Нечего делать, надо было становиться биваком. Мы разложили костры на берегу реки и начали ставить палатки. В стороне стояла старая развалившаяся фанза, а рядом с ней были сложены груды дров, заготовленных корейцами на зиму. В деревне стрельба долго еще не прекращалась. Те фанзы, что были в стороне, отстреливались всю ночь. От кого? Корейцы и сами не знали этого. Стрелки и ругались и смеялись.

На другой день была назначена дневка. Я велел людям осмотреть седла, просушить то, что промокло, и почистить винтовки. Дождь перестал; свежий северо-западный ветер разогнал тучи; выглянуло солнце. Я оделся и пошел осматривать деревню. Казалось бы, что после вчерашней перепалки корейцы должны были прийти на наш бивак и посмотреть людей, в которых они стреляли. Ничего подобного. Из соседней фанзы вышло двое мужчин. Они были одеты в белые куртки с широкими рукавами, в белые ватные шаровары и имели плетеную веревочную обувь на ногах.

Они даже не взглянули на нас и прошли мимо. Около другой фанзы сидел старик и крутил нитки. Когда я подошел к нему, он поднял голову и посмотрел на меня такими глазами, в которых нельзя было прочесть ни любопытства, ни удивления. По дороге навстречу нам шла женщина, одетая в белую юбку и белую кофту; грудь ее была открыта. Она несла на голове глиняный кувшин с водой и шла прямо, ровной походкой, глядя вниз на землю. Поравнявшись с нами, кореянка не посторонилась и, не поднимая глаз, прошла мимо. И всюду, куда я ни приходил, я видел то удивительное равнодушие, которым так отличаются корейцы. Это спокойствие очень похоже на тупость.

Казалось, здесь не было жизни, а были только одни механические движения. Корейцы живут хуторами. Фанзы их разбросаны на значительном расстоянии друг от друга, и каждая находится в середине своих полей и огородов. Вот почему небольшая корейская деревня сплошь и рядом занимает пространство в несколько квадратных километров. Возвращаясь назад к биваку, я вошел в одну из фанз. Тонкие стены ее были обмазаны глиной изнутри и снаружи. В фанзе имелось трое дверей с решетчатыми окнами, оклеенными бумагой. Соломенная четырехскатная крыша была покрыта сетью, сплетенной из сухой травы.

Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось неизменное и непр... Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр.. Дело в том, что ни коту, ни пр... Дела давно прежних дней, пр.. Не пр...

Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним. Сидел я однажды в Рязани на станции «Ока» и ждал парохода.

Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это было во время весеннего разлива, — и я — вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете. А за буфетом стояла девушка, так лет восемнадцати, — такая, знаете ли, некрасивая, в оспинках, по бойкая такая, черноглазая, с чудесной улыбкой и в конце концов премилая. И было нас только трое на станции: она, я и маленький белобрысый телеграфист. Впрочем, был и ее отец, знаете — такая красная, толстая, сивая подрядческая морда, вроде старого и свирепого меделянского пса.

Но отец был как бы за кулисами. Выйдет на две минуты за прилавок и все зевает, и все чешет под жилетом брюхо, не может никак глаз разлепить. Потом уйдет опять спать. Но телеграфистик приходил постоянно.

Помню, облокотился он на стойку локтями и молчит. И она молчит, смотрит в окно, на разлив. А там вдруг юноша запоет говорком: Лю-юбовь — что такое? Это чувство неземное, Что волнует нашу кровь.

И опять замолчит. А через пять минут она замурлычет: «Любовь — что такое? Что такое любовь?.. Должно быть, оба слышали его где-нибудь в оперетке или с эстрады… небось нарочно в город пешком ходили.

Попоют и опять помолчат. А потом она, как будто незаметно, все поглядывая в окошечко, глядь — и забудет руку на стойке, а он возьмет ее в свои руки и перебирает палец за пальцем. И опять: «Лю-юбовь — что такое?.. И так они круглые сутки.

Тогда эта «любовь» мне порядком надоела, а теперь, знаете, трогательно вспомнить. Ведь таким манером они, должно быть, любезничали до меня недели две, а может быть, и после меня с месяц. И я только потом почувствовал, какое это счастие, какой луч света в их бедной, узенькой-узенькой жизни, ограниченной еще больше, чем наша нелепая жизнь — о, куда! Впрочем… Постойте-ка, Ромашов.

Мысли у меня путаются. К чему это я о телеграфисте? Назанский опять подошел к поставцу. Но он не вил, а, повернувшись спиной к Ромашову, мучительно тер лоб и крепко сжимал виски пальцами правой руки.

И в этом нервном движении было что-то жалкое, бессильное, приниженное. Он быстро выпил рюмку, отвернулся с загоревшимися глазами от поставца и торопливо утер губы рукавом рубашки. Кто понимает ее? Из нее сделали тему для грязных, помойных опереток, для похабных карточек, для мерзких анекдотов, для мерзких-мерзких стишков.

Это мы, офицеры, сделали. Вчера у меня был Диц. Он сидел на том же самом месте, где теперь сидите вы. Он играл своим золотым пенсне и говорил о женщинах.

Ромашов, дорогой мой, если бы животные, например собаки, обладали даром понимания человеческой речи и если бы одна из них услышала вчера Дица, ей-богу, она ушла бы из комнаты от стыда. Вы знаете — Диц хороший человек, да и все хорошие, Ромашов: дурных людей нет. Но он стыдится иначе говорить о женщинах, стыдится из боязни потерять свое реноме циника, развратника и победителя. Тут какой-то общий обман, какое-то напускное мужское молодечество, какое-то хвастливое презрение к женщине.

И все это оттого, что для большинства в любви, в обладании женщиной, понимаете, в окончательном обладании, — таится что-то грубо-животное, что-то эгоистичное, только для себя, что-то сокровенно-низменное, блудливое и постыдное — черт! И оттого-то у большинства вслед за обладанием идет холодность, отвращение, вражда. Оттого-то люди и отвели для любви ночь, так же как для воровства и для убийства… Тут, дорогой мой, природа устроила для людей какую-то засаду с приманкой и с петлей. Природа, как и во всем, распорядилась гениально.

То-то и дело, что для поручика Дица вслед за любовью идет брезгливость и пресыщение, а для Данте вся любовь — прелесть, очарование, весна! Нет, нет, не думайте: я говорю о любви в самом прямом, телесном смысле. Но она — удел избранников. Вот вам пример: все люди обладают музыкальным слухом, но у миллионов он, как у рыбы трески или как у штабс-капитана Васильченки, а один из этого миллиона — Бетховен.

Так во всем: в поэзии, в художестве, в мудрости… И любовь, говорю я вам, имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов. Он подошел к окну, прислонился лбом к углу стены рядом с Ромашовым и, задумчиво глядя в теплый мрак весенней ночи, заговорил вздрагивающим, глубоким, проникновенным голосом: — О, как мы не умеем ценить ее тонких, неуловимых прелестей, мы — грубые, ленивые, недальновидные. Понимаете ли вы, сколько разнообразного счастия и очаровательных мучений заключается в нераздельной, безнадежной любви? Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть общего.

Влюбиться и всю жизнь, все мысли посвятить ей. Все равно: наняться поденщиком, поступить в лакеи, в кучера — переодеваться, хитрить, чтобы только хоть раз в год случайно увидеть ее, поцеловать следы ее ног на лестнице, чтобы — о, какое безумное блаженство! Ну, хорошо: вы сойдете с ума от этой удивительной, невероятной любви, а поручик Диц сойдет с ума от прогрессивного паралича и от гадких болезней. Что же лучше?

Но подумайте только, какое счастье — стоять целую ночь на другой стороне улицы, в тени, и глядеть в окно обожаемой женщины. Вот осветилось оно изнутри, на занавеске движется тень. Не она ли это? Что она делает?

Что думает? Погас свет. Спи мирно, моя радость, спи, возлюбленная моя!.. И день уже полон — это победа!

Дни, месяцы, годы употреблять все силы изобретательности и настойчивости, и вот — великий, умопомрачительный восторг: у тебя в руках ее платок, бумажка от конфеты, оброненная афиша. Она ничего не знает о тебе, никогда не услышит о тебе, глаза ее скользят по тебе, не видя, но ты тут, подле, всегда обожающий, всегда готовый отдать за нее — нет, зачем за нее — за ее каприз, за ее мужа, за любовника, за ее любимую собачонку — отдать и жизнь, и честь, и все, что только возможно отдать! Ромашов, таких радостей не знают красавцы и победители. Как хорошо все, что вы говорите!

Он уже давно встал с подоконника и так же, как и Назанский, ходил по узкой, длинной комнате, ежеминутно сталкиваясь с ним и останавливаясь. Я вам расскажу про себя. Я был влюблен в одну… женщину. Это было не здесь, не здесь… еще в Москве… я был… юнкером.

Но она не знала об этом. И мне доставляло чудесное удовольствие сидеть около нее и, когда она что-нибудь работала, взять нитку и тихонько тянуть к себе. Только и всего. Она не замечала этого, совсем не замечала, а у меня от счастья дружилась голова.

Это — точно проволока, точно электрический ток? Какое-то тонкое, нежное общение? Ах, милый мой, жизнь так прекрасна!.. Назанский замолчал, растроганный своими мыслями, и его голубые глаза, наполнившись слезами, заблестели.

Ромашова также охватила какая-то неопределенная, мягкая жалость и немного истеричное умиление. Эти чувства относились одинаково и к Назанскому и к нему самому. О нет, нет, я не смею читать вам пошлой морали… Я сам… Но что, если бы вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы вас оценить и была бы вас достойна. Я часто об этом думаю… Назанский остановился и долго смотрел в раскрытое окно.

Я вам расскажу! С девушкой… Но знаете, как это у Гейне: «Она была достойна любви, и он любил ее, но он был недостоин любви, и она не любила его». Она разлюбила меня за то, что я пью… впрочем, я не знаю, может быть, я пью оттого, что она меня разлюбила. Она… ее здесь тоже нет… это было давно.

Ведь вы знаете, я прослужил сначала три года, потом был четыре года в запасе, а потом три года тому назад опять поступил в полк. Между нами не было романа. Всего десять — пятнадцать встреч, пять-шесть интимных разговоров. Но — думали ли вы когда-нибудь о неотразимой, обаятельной власти прошедшего?

Так вот, в этих невинных мелочах — все мое богатство. Я люблю ее до сих пор. Подождите, Ромашов… Вы стоите этого. Я вам прочту ее единственное письмо — первое и последнее, которое она мне написала.

Он сел на корточки перед чемоданом и стал неторопливо переворачивать в нем какие-то бумаги. В то же время он продолжал говорить: — Пожалуй, она никогда и никого не любила, кроме себя. В ней пропасть властолюбия, какая-то злая и гордая сила. И в то же время она — такая добрая, женственная, бесконечно милая.

Точно в ней два человека: один — с сухим, эгоистичным умом, другой — с нежным и страстным сердцем. Вот оно, читайте, Ромашов. Что сверху — это лишнее. Что-то, казалось, постороннее ударило Ромашову в голову, и вся комната пошатнулась перед его глазами.

Письмо было написано крупным, нервным, тонким почерком, который мог принадлежать только одной Александре Петровне — так он был своеобразен, неправилен и изящен. Ромашов, часто получавший от нее записки с приглашениями на обед и на партию винта, мог бы узнать этот почерк из тысячи различных писем. Больше всего в жизни я стыжусь лжи, всегда идущей от трусости и от слабости, и потому не стану вам лгать. Я любила вас и до сих пор еще люблю, и знаю, что мне не скоро и нелегко будет уйти от этого чувства.

Но в конце концов я все-таки одержу над ним победу. Что было бы, если бы я поступила иначе? Во мне, правда, хватило бы сил и самоотверженности быть вожатым, нянькой, сестрой милосердия при безвольном, опустившемся, нравственно разлагающемся человеке, но я ненавижу чувства жалости и постоянного унизительного всепрощения и не хочу, чтобы вы их во мне возбуждали. Я не хочу, чтобы вы питались милостыней сострадания и собачьей преданности.

А другим вы быть не можете, несмотря на ваш ум и прекрасную душу. Скажите честно, искренно, ведь не можете? Ах, дорогой Василий Нилыч, если бы вы могли! Если бы!

К вам стремится все мое сердце, все мои желания, я люблю вас. Но вы сами не захотели меня. Ведь для любимого человека можно перевернуть весь мир, а я вас просила так о немногом. Вы не можете?

Мысленно целую вас в лоб… как покойника, потому что вы умерли для меня. Советую это письмо уничтожить. Не потому, чтобы я чего-нибудь боялась, но потому, что со временем оно будет для вас источником тоски и мучительных воспоминаний. Еще раз повторяю…» — Дальше вам не интересно, — сказал Назанский, вынимая из рук Ромашова письмо.

Потом мы не видались больше. Она… она уехала куда-то и, кажется, вышла замуж за… одного инженера. Это второстепенное. Эти слова Ромашов сказал совсем шепотом, но оба офицера вздрогнули от них и долго не могли отвести глаз друг от друга.

В эти несколько секунд между ними точно раздвинулись все преграды человеческой хитрости, притворства и непроницаемости, и они свободно читали в душах друг у друга. Они сразу поняли сотню вещей, которые до сих пор таили про себя, и весь их сегодняшний разговор принял вдруг какой-то особый, глубокий, точно трагический смысл. И вы — тоже? Но он тотчас же опомнился и с натянутым смехом воскликнул: — Фу, какое недоразумение!

Мы с вами совсем удалились от темы. Письмо, которое я вам показал, писано сто лет тому назад, и эта женщина живет теперь где-то далеко, кажется, в Закавказье… Итак, на чем же мы остановились? Поздно, — сказал Ромашов, вставая. Назанский не стал его удерживать.

Простились они не холодно и не сухо, но точно стыдясь друг друга. Ромашов теперь еще более был уверен, что письмо писано Шурочкой. Идя домой, он все время думал об этом письме и сам не мог понять, какие чувства оно в нем возбуждало. Тут была и ревнивая зависть к Назанскому — ревность к прошлому, и какое-то торжествующее злое сожаление к Николаеву, но в то же время была и какая-то новая надежда — неопределенная, туманная, но сладкая и манящая.

Точно это письмо и ему давало в руки какую-то таинственную, незримую нить, идущую в будущее. Ветер утих. Ночь была полна глубокой тишиной, и темнота ее казалась бархатной и теплой. Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе земли.

Ромашов шел, не видя дороги, и ему все представлялось, что вот-вот кто-то могучий, властный и ласковый дохнет ему в лицо жарким дыханием. И была у него в душе ревнивая грусть по его прежним, детским, таким ярким и невозвратимым веснам, была тихая, беззлобная зависть к своему чистому, нежному прошлому… Придя к себе, он застал вторую записку от Раисы Александровны Петерсон. Она нелепым и выспренним слогом писала о коварном-обмане, о том, что она все понимает, и о всех ужасах мести, на которые способно разбитое женское сердце. Может быть, вы думаете, что никто не знает, где вы бываете каждый вечер?

И у стен есть уши. Мне известен каждый ваш шаг. Но, все равно, с вашей наружностью и красноречием вы там ничего не добьетесь, кроме того, что N вас вышвырнет за дверь, как щенка. А со мною советую вам быть осторожнее.

Я не из тех женщин, которые прощают нанесенные обиды. Владеть кинжалом я умею, Я близ Кавказа рождена!!! Прежде ваша, теперь ничья Раиса. Непременно будьте в ту субботу в собрании.

Нам надо объясниться. Я для вас оставлю 3-ю кадриль, но уж теперь не по значению. И сам себе он показался с ног до головы запачканным тяжелой, несмываемой грязью, которую на него наложила эта связь с нелюбимой женщиной — связь, тянувшаяся почти полгода. Он лег в постель, удрученный, точно раздавленный всем нынешним днем, и, уже засыпая, подумал про себя словами, которые он слышал вечером от Назанского: «Его мысли были серы, как солдатское сукно».

Он заснул скоро, тяжелым сном. И, как это всегда с ним бывало в последнее время после крупных огорчений, он увидел себя во сне мальчиком. Не было грязи, тоски, однообразия жизни, в теле чувствовалась бодрость, душа была светла и чиста и играла бессознательной радостью. И весь мир был светел и чист, а посреди его — милые, знакомые улицы Москвы блистали тем прекрасным сиянием, какое можно видеть только во сне.

Но где-то на краю этого ликующего мира, далеко на горизонте, оставалось темное, зловещее пятно: там притаился серенький, унылый городишко с тяжелой и скучной службой, с ротными школами, с пьянством в собрании, с тяжестью и противной любовной связью, с тоской и одиночеством. Вся жизнь звенела и сияла радостью, но темное враждебное пятно тайно, как черный призрак, подстерегало Ромашова и ждало своей очереди. И один маленький Ромашов — чистый, беззаботный, невинный — страстно плакал о своем старшем двойнике, уходящем, точно расплывающемся в этой злобной тьме. Среди ночи он проснулся и заметил, что его подушка влажна от слез.

Он не мог сразу удержать их, и они еще долго сбегали по его щекам теплыми, мокрыми, быстрыми струйками. VI За исключением немногих честолюбцев и карьеристов, все офицеры несли службу как принудительную, неприятную, опротивевшую барщину, томясь ею и не любя ее. Младшие офицеры, совсем по-школьнически, опаздывали на занятия и потихоньку убегали с них, если знали, что им за это не достанется. Ротные командиры, большею частью люди многосемейные, погруженные в домашние дрязги и в романы своих жен, придавленные жестокой бедностью и жизнью сверх средств, кряхтели под бременем непомерных расходов и векселей.

Они строили заплату на заплате, хватая деньги в одном месте, чтобы заткнуть долг в другом; многие из них решались — и чаще всего по настоянию своих жен — заимствовать деньги из ротных сумм или из платы, приходившейся солдатам за вольные работы; иные по месяцам и даже годам задерживали денежные солдатские письма, которые они, по правилам, должны были распечатывать. Некоторые только и жили, что винтом, штосом и ландскнехтом: кое-кто играл нечисто, — об этом знали, но смотрели сквозь пальцы. При этом все сильно пьянствовали как в собрании, так и в гостях друг у друга, иные же, вроде Сливы, — в одиночку. Таким образом, офицерам даже некогда было серьезно относиться к своим обязанностям.

Обыкновенно весь внутренний механизм роты приводил в движение и регулировал фельдфебель; он же вел всю канцелярскую отчетность и держал ротного командира незаметно, но крепко, в своих жилистых, многоопытных руках. На службу ротные ходили с таким же отвращением, как и субалтерн-офицеры, и «подтягивали фендриков» только для соблюдения престижа, а еще реже из властолюбивого самодурства. Батальонные командиры ровно ничего не делали, особенно зимой. Есть в армии два таких промежуточных звания — батальонного и бригадного командиров: начальники эти всегда находятся в самом неопределенном и бездеятельном положении.

Летом им все-таки приходилось делать батальонные учения, участвовать в полковых и дивизионных занятиях и нести трудности маневров. В свободное же время они сидели в собрании, с усердием читали «Инвалид» и спорили о чинопроизводстве, играли в карты, позволяли охотно младшим офицерам угощать себя, устраивали у себя на домах вечеринки и старались выдавать своих многочисленных дочерей замуж. Однако перед большими смотрами все, от мала до велика, подтягивались и тянули друг друга. Тогда уже не знали отдыха, наверстывая лишними часами занятий и напряженной, хотя и бестолковой энергией то, что было пропущено.

С силами солдат не считались, доводя людей до изнурения. Ротные жестоко резали и осаживали младших офицеров, младшие офицеры сквернословили неестественно, неумело и безобразно, унтер-офицеры, охрипшие от ругани, жестоко дрались. Впрочем, дрались и не одни только унтер-офицеры. Такие дни бывали настоящей страдой, и о воскресном отдыхе с лишними часами сна мечтал, как о райском блаженстве, весь полк, начиная с командира до последнего затрепанного и замурзанного денщика.

Этой весной в полку усиленно готовились к майскому параду. Стало наверно известным, что смотр будет производить командир корпуса, взыскательный боевой генерал, известный в мировой военной литературе своими записками о войне карлистов и о франко-прусской кампании 1870 года, в которых он участвовал в качестве волонтера. Еще более широкою известностью пользовались его приказы, написанные в лапидарном суворовском духе. Провинившихся подчиненных он разделывал в этих приказах со свойственным ему хлестким и грубым сарказмом, которого офицеры боялись больше всяких дисциплинарных наказаний.

Поэтому в ротах шла, вот уже две недели, поспешная, лихорадочная работа, и воскресный день с одинаковым нетерпением ожидался как усталыми офицерами, так и задерганными, ошалевшими солдатами. Но для Ромашова благодаря аресту пропала вся прелесть этого сладкого отдыха. Встал он очень рано и, как ни старался, не мог потом заснуть. Он вяло одевался, с отвращением пил чай и даже раз за что-то грубо прикрикнул на Гайнана, который, как и всегда, был весел, подвижен и неуклюж, как молодой щенок.

В серой расстегнутой тужурке кружился Ромашов по своей крошечной комнате, задевая ногами за ножки кровати, а локтями за шаткую пыльную этажерку. В первый раз за полтора года — и то благодаря несчастному и случайному обстоятельству — он остался наедине сам с собою. Прежде этому мешала служба, дежурства, вечера в собрании, карточная игра, ухаживание за Петерсон, вечера у Николаевых. Иногда, если и случался свободный, ничем не заполненный час, то Ромашов, томимый скукой и бездельем, точно боясь самого себя, торопливо бежал в клуб, или к знакомым, или просто на улицу, до встречи с кем-нибудь из холостых товарищей, что всегда кончалось выпивкой.

Теперь же он с тоской думал, что впереди — целый день одиночества, и в голову ему лезли все такие странные, неудобные и ненужные мысли. В городе зазвонили к поздней обедне. Сквозь вторую, еще не выставленную раму до Ромашова доносились дрожащие, точно рождающиеся один из другого звуки благовеста, по-весеннему очаровательно грустные. Сейчас же за окном начинался сад, где во множестве росли черешни, все белые от цветов, круглые и кудрявые, точно стадо белоснежных овец, точно толпа девочек в белых платьях.

Между ними там и сям возвышались стройные, прямые тополи с ветками, молитвенно устремленными вверх, в небо, и широко раскидывали свои мощные куполобразные вершины старые каштаны; деревья были еще пусты и чернели голыми сучьями, но уже начинали, едва заметно для глаза, желтеть первой, пушистой, радостной зеленью. Утро выдалось ясное, яркое, влажное. Деревья тихо вздрагивали и медленно качались. Чувствовалось, что между ними бродит ласковый прохладный ветерок и заигрывает, и шалит, и, наклоняя цветы книзу, целует их.

Из окна направо была видна через ворота часть грязной, черной улицы, с чьим-то забором по ту сторону. Вдоль этого забора, бережно ступая ногами в сухие места, медленно проходили люди. Целый свободный день! Его потянуло не в собрание, как всегда, а просто на улицу, на воздух.

Он как будто не знал раньше цены свободе и теперь сам удивлялся тому, как много счастья может заключаться в простой возможности идти, куда хочешь, повернуть в любой переулок, выйти на площадь, зайти в церковь и делать это не боясь, не думая о последствиях. Эта возможность вдруг представилась ему каким-то огромным праздником души. И вместе с тем вспомнилось ему, как в раннем детстве, еще до корпуса, мать наказывала его тем, что привязывала его тоненькой ниткой за ногу к кровати, а сама уходила. И маленький Ромашов сидел покорно целыми часами.

В другое время он ни на секунду не задумался бы над тем, чтобы убежать из дому на весь день, хотя бы для этого пришлось спускаться по водосточному желобу из окна второго этажа. Он часто, ускользнув таким образом, увязывался на другой конец Москвы за военной музыкой или за похоронами, он отважно воровал у матери сахар, варенье и папиросы для старших товарищей, но нитка! Он даже боялся натягивать ее немного посильнее, чтобы она как-нибудь не лопнула. Здесь был не страх наказания, и, конечно, не добросовестность и не раскаяние, а именно гипноз, нечто вроде суеверного страха перед могущественными и непостижимыми действиями взрослых, нечто вроде почтительного ужаса дикаря перед магическим кругом шамана.

Это я сижу. Ведь это — Я! Но ведь это только он решил, что я должен сидеть. Я не давал своего согласия».

О, как странно!.. Я-а, — протянул он медленно, вникая всем сознанием в этот звук. Он рассеянно и неловко улыбнулся, но тотчас же нахмурился и побледнел от напряжения мысли. Подобное с ним случалось нередко за последние пять-шесть лет, как оно бывает почти со всеми молодыми людьми в период созревания души.

Простая истина, поговорка, общеизвестное изречение, смысл которого он давно уже механически знал, вдруг благодаря какому-то внезапному внутреннему освещению приобретали глубокое философское значение, и тогда ему казалось, что он впервые их слышит, почти сам открыл их. Он даже помнил, как это было с ним в первый раз. В корпусе, на уроке закона божия, священник толковал притчу о работниках, переносивших камни. Один носил сначала мелкие, а потом приступил к тяжелым и последних камней уже не мог дотащить; другой же поступил наоборот и кончил свою работу благополучно.

Для Ромашова вдруг сразу отверзлась целая бездна практической мудрости, скрытой в этой бесхитростной притче, которую он знал и понимал с тех пор, как выучился читать. То же самое случилось вскоре с знакомой поговоркой «Семь раз отмерь — один раз отрежь». В один какой-то счастливый, проникновенный миг он понял в ней все: благоразумие, дальновидность, осторожную бережливость, расчет. Огромный житейский опыт уложился в этих пяти-шести словах.

Так и теперь его вдруг ошеломило и потрясло неожиданное яркое сознание своей индивидуальности… «Я — это внутри, — думал Ромашов, — а все остальное — это постороннее, это — не Я. Вот эта комната, улица, деревья, небо, полковой командир, поручик Андрусевич, служба, знамя, солдаты — все это не Я. Нет, нет, это не Я. Вот мои руки и ноги, — Ромашов с удивлением посмотрел на свои руки, поднеся их близко к лицу и точно впервые разглядывая их, — нет, это все — не Я.

А вот я ущипну себя за руку… да, вот так… это Я. Я вижу руку, подымаю ее кверху — это Я. То, что я теперь думаю, это тоже Я. И если я захочу пойти, это Я.

И вот я остановился — это Я. О, как это странно, как просто и как изумительно. Может быть, у всех есть это Я? А может быть, не у всех?

Библиотека

Сам город расположился на высоких холмах, земля у городских стен была расчищена, образуя кольцо травы высотой не более чем по щиколотку, шириной в милю. Цитадель стояла на самом высоком холме. С верхушки башни, поверх дымоходов и крыш, открывался ясный вид до самого леса. Первыми из-за деревьев показались барабанщики, их была дюжина, барабаны поднимались и опускались, когда они маршировали в такт ударам, палочки так и кружились в воздухе. Потом появились трубачи, длинные сверкающие горны подняты, по-прежнему играя туш.

С такого расстояния Ранд не мог различить, что за огромное квадратное знамя полощется на ветру позади них. Тем не менее Лан хмыкнул - зрение Стража не уступало остротой зрению снежного орла. Ранд бросил на него взгляд, но Страж ничего не сказал, его взор не отрывался от вытекающей из леса колонны. Из-за деревьев выехали всадники, мужчины в доспехах, за ними - тоже верхом на лошадях - женщины.

Следом показался паланкин между двумя лошадьми, одна впереди него, другая - сзади, занавески его были опущены; затем - еще больше верховых. Шеренги пехотинцев, ощетинившиеся длинными шипами вздымающихся пик, лучники с луками, висящими поперек груди, и все маршировали в такт барабанам. Вновь взревели горны. Словно поющий змей, колонна вилась к Фал Дара.

Ветер трепал знамя выше человеческого роста, расправляя его. Теперь оно, такое большое, оказалось достаточно близко, чтобы Ранд сумел разглядеть его. Переливающиеся цвета ничего не говорили ему, но в центре этого кружения сияла чистой белизной похожая на слезу эмблема. У Ранда перехватило дыхание.

Пламя Тар Валона. Долго его не было. Знать бы, повезло ли ему? Все эти женщины там...

Да, Морейн была Айз Седай, но он делил с нею тяготы путешествия, и если не доверял ей всецело, по крайней мере он ее знал. Или думал, что знал. Но она была всего одна. Теперь же совсем другое - так много Айз Седай вместе, да еще и появившиеся с такой помпой.

Ранд прочистил горло; когда он говорил, то голос звучал скрипуче: - Почему так много, Лан? Зачем вообще? С барабанами, трубами, и еще со знаменем! В Шайнаре Айз Седай почитали, во всяком случае большая часть народа, а остальные относились с опасливым уважением, но Ранд бывал в тех краях, где это было не так, где их боялись и зачастую ненавидели.

Ранд попробовал пересчитать женщин, но они, переговариваясь друг с другом или с тем, кто ехал в паланкине, постоянно меняли свое место в колонне, не придерживаясь никакого видимого порядка. Юноша покрылся гусиной кожей. Он провел не один день в пути с Морейн, встречался с другой Айз Седай и уже начал было считать себя бывалым человеком. Никто никогда не покидал Двуречья, или почти никто, но он покинул родные края.

Он видел то, чего никто дома, в Двуречье, не видывал даже одним глазком, совершал то, о чем лишь мечтали двуреченские мальчишки, если их мечты и заходили так далеко. Он видел Королеву и встречался с Дочерью-Наследницей Андора, стоял лицом к лицу с Мурддраалом, путешествовал по Путям - и ничто из пережитого не подготовило его к этому моменту, - Почему так много? Этого, разумеется, не могло быть. С этими словами Страж подхватил свою рубашку и исчез на лестнице, ведущей внутрь башни.

Ранд судорожно двигал челюстью, стараясь хоть как-то смочить пересохший рот. Он смотрел на приближающуюся к Фал Дара колонну так, словно та и впрямь была змеей, смертельно опасной, источающей яд гадюкой. В его ушах громко звенели трубы и рокотали барабаны. Престол Амерлин, та, которая повелевает Айз Седай.

Она идет сюда из-за меня. Иной причины Ранду придумать не удавалось. Они знали многое, обладали знанием, которое - он был уверен в этом - могло помочь ему. И Ранд не осмеливался ни одну из них спросить об этом.

Он боялся, что они здесь с целью укротить его. И боюсь, что они здесь вовсе не за этим, как с неохотой он признался себе. Свет, я не знаю, что пугает меня больше! Свет, я не хочу иметь ничего общего с этим.

Клянусь, я никогда ее не трону! Вздохнув, юноша вдруг понял, что отряд Айз Седай уже вступил в городские ворота. Яростно закружился ветер, морозными порывами обращая капли пота в льдинки, от шума ветра трубы звучали затаенным ехидным смехом; Ранду почудился в воздухе сильный запах раскопанной могилы. Моей могилы - если я останусь тут.

Сграбастав свою рубашку, он скатился по лестнице и бросился бежать. Туда и сюда чуть ли не бегом носились слуги в черно-золотом, озабоченные тем, чтобы приготовить для гостей покои, или тем, чтобы доставить распоряжения на кухни; то и дело кто-то из них сокрушался и вздыхал, что им не успеть приготовить все для столь значительной особы, раз они не были своевременно предупреждены. Темноглазые воины, с обритыми головами, за исключением пучка волос, перевязанного кожаным ремешком, не бежали, но спешка подталкивала их в спину, а лица сияли от возбуждения, обычно приберегаемого для битвы. Кое-кто из солдат заговаривал с торопящимся по коридору Рандом.

Да покровительствует мир твоему мечу! Торопишься переодеться? Наверно, тебе захочется выглядеть получше, когда тебя представят Престолу Амерлин. Будь уверен, она захочет увидеть тебя и твоих друзей, да и женщин тоже.

Ранд бегом направился к широкой лестнице, по которой могли свободно пройти в ряд двадцать человек и которая вела наверх, на мужскую половину. Должно быть, из-за Морейн Седай и вас, южан, а? Из-за чего же еще? У дверей в мужскую половину, широких, окованных железом, теперь распахнутых настежь, толпились мужчины с кисточками волос на макушках и приглушенно переговаривались о прибытии Амерлин.

От множества голосов в коридоре висело монотонное гудение. Амерлин здесь. Прибыла ради тебя и твоих друзей, наверное. Мир, что за честь для вас!

Она редко покидает Тар Валон, а в Пограничные Земли ни разу не приезжала на моей памяти... Ранд отвечал немногословно. Ему нужно умыться. Найти чистую рубашку.

На разговоры мало времени. Они понимающе кивали и пропускали юношу. Никто из них не знал сути происходящего, за исключением того, что он со своими друзьями путешествовал вместе с Айз Седай, что двое из его друзей - женщины, собирающиеся отправиться в Тар Валон обучаться на Айз Седай, но слова мужчин ранили, вонзаясь в душу, словно шайнарским солдатам было известно все. Она прибыла сюда из-за меня.

Ранд вихрем промчался через мужскую половину, ворвался в комнату, в которой жил вместе с Мэтом и Перрином... В комнате оказалось полно женщин в черно-золотом, все сосредоточенно занимались своим делом. Помещение было небольшим, а с такими окнами - пара высоких узких бойниц для стрел, - выходившими в один из внутренних двориков, комната ничуть не казалась просторнее. Три кровати на выложенных черно-золотой плиткой возвышениях, в ногах каждой - сундук, еще три простых стула, умывальник у двери, а в углу громоздится высокий широкий гардероб.

Восемь женщин в комнате походили на рыб в садке. Женщины едва взглянули на Ранда и продолжали выгребать из шкафа его одежду - а заодно и Мэтову, и Перринову - и заменяли ее новой. Все обнаруженное в карманах выкладывалось на крышки ларей, а старая одежда была небрежно, будто ненужное тряпье, связана в узлы. Одна из женщин фыркнула, просунув палец сквозь прореху в рукаве его единственной куртки, потом кинула ее в кучу на полу.

Другая женщина, черноволосая, с большой связкой ключей на поясе, обернулась к Ранду. Это была Элансу - шатайян крепости. Он считал эту узколицую женщину домоправительницей - хотя дом, что она вела, был крепостью, и не один десяток слуг исполнял ее приказания. Так что, чем меньше вы будете путаться под ногами, - твердо добавила она, - тем скорее мы с этим закончим.

Не многие мужчины смогли бы выдержать натиск шатайян, когда та хотела что-то сделать по-своему, - поговаривали, даже Лорд Агельмар, бывало, пасовал перед ней, - и она совершенно не ожидала каких-то неприятностей от молодого парня, который по возрасту годился ей в сыновья. Ранд проглотил слова, которые уже крутились на языке, - на споры не было времени. В любую минуту за ним могла послать Престол Амерлин. Пожалуйста, передайте мою благодарность Леди Амалисе и скажите ей, что я готов служить ей душой и телом.

Вплоть до ниточки. Белье тоже. Пара женщин искоса стрельнули глазами на юношу. К дверям никто даже и шага не сделал.

Ранд, чтобы не рассмеяться истерично, прикусил себе щеку. В Шайнаре многие обычаи отличались от того, к чему он привык, и было такое, к чему он никак не сумел бы приспособиться, живи он тут вечно. Купался он теперь в тихие предутренние часы, когда большие, выложенные плиткой бассейны были пусты, после того как обнаружил, что в любой момент рядом с ним в воду могла забраться женщина это могла оказаться судомойка или сама Леди Амалиса, сестра Лорда Агельмара, - в Шайнаре купальни были единственным местом, где не существовало ни титулов, ни разницы в положении , надеясь, что он потрет ей спину в обмен на такую же услугу, и спрашивая, отчего у него такое красное лицо, не сгорел ли он случаем на солнце. Вскоре они поняли, о чем говорит краска на его лице, и не было в крепости женщины, которую, по-видимому, не очаровало бы смущение этого парня.

Через час я могу оказаться мертвым или чего похуже. Ранд громко откашлялся. Честное слово. Одна из женщин тихонько хихикнула, даже губы Элансу дрогнули, но шатайян кивнула и жестом указала остальным забрать связанные узлы.

Она уходила последней и в дверях, приостановившись, прибавила: - И сапоги тоже. Морейн Седай сказала - все. Ранд открыл было рот, но потом захлопнул. Но если для того, чтобы шатайян оставила его одного и дала ему шанс уйти, нужно отдать сапоги, то он готов на такую жертву, он готов отдать ей все, чтобы ей еще не вздумалось бы попросить.

У него и так нет времени. Да, конечно. Ранд закрыл дверь, буквально выталкивая Элансу из комнаты. Оставшись один, он бухнулся на кровать и принялся стаскивать сапоги - они были вполне хорошими: кожа, немного потертая, кое-где потрескалась, но носить их еще можно, крепкие и в самый раз по ноге, - затем торопливо разделся, бросив все в кучу на сапоги, и, так же торопясь, ополоснулся в тазу.

Вода обожгла холодом; на мужской половине вода всегда была ледяной. У гардероба были три широкие дверцы, украшенные по-шайнарски незатейливой резьбой, напоминающей вереницы водопадов и озер между скал. Распахнув центральную створку, Ранд на минуту оторопел при виде того, что заменило ту немногую одежду, которую он принес с собой. Дюжина кафтанов и курток с высоким воротником, из лучшей шерсти, скроенные не хуже, чем те, что Ранду доводилось видеть на плечах купцов или лордов, богато расшитые, как праздничные одежды.

Целая дюжина! По три рубашки к каждой куртке - льняные и шелковые, с широкими рукавами и плотными манжетами. Два плаща. Два, когда он всю жизнь обходился всего одним!

Один плащ был из обыкновенной толстой шерсти темно-зеленого цвета, другой - густо-голубой, с жестким воротником-стойкой, украшенный вышитыми золотом цаплями... Будто неуверенные в том, что чувствуют, пальцы коснулись вышитого змея, свернувшегося чуть ли не кольцом, но змея с четырьмя лапами и золотой львиной гривой, в золотой и темно-красной чешуе, каждая лапа оканчивалась пятью золотыми когтями. Рука Ранда отдернулась, словно обжегшись. Помоги мне Свет!

Сделала ли это Амалиса, или Морейн? Многие ли видели это? Многие ли знают, что это такое, что оно значит? Один - уже будет слишком много.

Чтоб я сгорел, она вовсю старается, чтобы меня убили. Проклятая Морейн даже разговаривать со мной не желает, а теперь подарила мне проклятую красивую одежду, чтобы я в ней и умер! От легкого скрипа двери Ранд чуть из шкуры своей не выскочил. Вероятно, мне было бы лучше...

Раздался скрип - словно бы она пыталась повернуть ручку двери. Вздрогнув, Ранд понял, что он все еще голый. Не входите! Ранд открыл ее лишь настолько, чтобы сунуть узел в руки шатайян.

Элансу постаралась заглянуть в приоткрытую дверь. Может быть, мне лучше просто заглянуть и удостовериться... Он плечом надавил на дверь, захлопнув ее перед носом Элансу, и услышал с той стороны смех. Ворча, Ранд торопливо одевался.

Он не мог допустить, чтобы у кого-нибудь нашелся предлог войти к нему. Серые штаны оказались более облегающими, чем те, что были ему привычны, но все равно удобными, а рубашка, с пышными рукавами, сияла белизной, которая вполне удовлетворила бы любую хозяйку в Эмондовом Лугу в день старки. Высокие, по колено, сапоги пришлись впору, да так, будто он их носил целый год. Ранд надеялся, что причиной тому искусство сапожника, а не Айз Седай.

Вся одежда, если ее сложить, наверняка бы образовала кучу высотой с Ранда. Но юноша уже привык к роскоши чистых рубашек, к тому, что не нужно носить штаны день за днем, пока от пота и грязи они не становились такими же жесткими, как и сапоги, а потом надевать и надевать их опять. Ранд достал из ларя седельные сумки и, что смог, запихал в них, потом с неохотой расстелил на постели причудливый плащ и набросал на него еще несколько рубашек и штанов. Свернутый опасным знаком внутрь и затянутый веревкой так, чтобы его можно было бы повесить на плечо, плащ немногим отличался от узлов, что несли с собой парни, которых он встречал на дорогах.

Через бойницы в комнату ворвался раскат фанфар - труб, приветствующих из-за городских стен, труб, откликающихся с крепостных башен. Как-то он видел, как женщины, ошибившись или разочаровавшись в узоре, распускали вышитое ими, и со стороны эта процедура непосильной не выглядела. Оставшуюся одежду - по правде говоря, большую ее часть - Ранд затолкал обратно в гардероб. Не нужно оставлять доказательства бегства, да в тому же такие, которые обнаружит первый же заглянувший в комнату после его ухода.

По-прежнему хмурясь. Ранд опустился на колени возле своей кровати. Выложенные плиткой помосты, на которые опирались ножки кроватей, представляли собой печи, где притушенный огонь, горя всю ночь, сохранял постель теплой даже в самую холодную ночь шайнарской зимы. В это время года ночи были холоднее, чем Ранд привык, но теперь хватало и одеяла.

Открыв заслонку, он вытащил сверток, оставить который не мог. Юноша порадовался про себя, что Элансу не пришло в голову, что там кто-нибудь может хранить одежду. Водрузив узел на одеяла, он отвязал уголок и отогнул его. Плащ менестреля, вывернутый наизнанку, чтобы скрыть от чужих глаз сотни покрывающих его заплат, заплат всех вообразимых расцветок и размеров.

Сам плащ был вполне плотным и целым, а по многоцветью заплат всегда безошибочно узнавался менестрель. Это плащ менестреля. Был когда-то плащом менестреля. Внутри узла сиротливо жались друг к другу два жестких кожаных футляра.

В большом хранилась арфа, к которой Ранд не прикасался. Арфа - не для неуклюжих фермерских пальцев, парень. В другом, узком и длинном, лежала украшенная золотой и серебряной гравировкой флейта, которой юноша, с тех пор как ушел из дома, не раз зарабатывал себе ужин и ночлег. На флейте его научил играть Том Меррилин - перед тем как погиб.

Ранд, касаясь инструмента, всегда вспоминал менестреля, проницательные голубые глаза Тома, его длинные седые усы, то, как Том сует ему в руки свернутый плащ и кричит, чтобы он убегал. А потом Том побежал сам, кинжалы как по волшебству появились у него в руках, совсем как на представлении, и бежал он сразиться с Мурддраалом, что шел убивать Ранда и Мэта... С душевным трепетом Ранд вновь затянул узел. Он не был уверен, что верит в это.

Во всяком случае, не так, как полагал, очевидно, Лан. В любом случае, даже не появись тут Престол Амерлин, ему уже давно было пора уходить из Фал Дара. Натянув на себя отложенную куртку, - которая была густого, темно-зеленого цвета, напоминавшего ему о лесах в родных краях, о Тэмовой ферме в Западном Лесу, где он рос, о Мокром Лесе, где он учился плавать, - Ранд застегнул пояс с мечом, отмеченным знаком цапли, на другой бок повесил ощетинившийся стрелами колчан. Лук со снятой тетивой стоял в углу рядом с луками Мэта и Перрина - длинный, на две ладони выше юноши, посох.

Ранд сам вырезал его вскоре после возвращения в Фал Дара, и кроме него лишь Лан и Перрин могли натянуть его. Просунув скатку одеял и новый плащ под петли на своих вьюках, он повесил узлы на левое плечо, забросил поверх них седельные сумки и взял лук. Оставить правую руку свободной, подумал Ранд. Заставить их думать, что я опасен.

Может быть, кто-то так и решит. Дверь, скрипнув, отворилась, открыв взору почти опустевший коридор; один слуга в ливрее пронесся мимо, но он ограничился лишь тем, что бросил на Ранда мимолетный взгляд. Едва стремительные шаги стихли. Ранд выскользнул в коридор.

Он пытался идти естественной, небрежной походкой, но с седельными сумками на плече и узлами за спиной выглядел он тем, кем и был на самом деле - человеком, отправляющимся в дальний путь н не собирающимся возвращаться. Ранд прекрасно понимал, как выглядит со стороны, но поделать ничего не мог.

Таня никогда такого не видала. Но если ты смотришь не на свой поплавок, а на чужой, то рыба это отлично понимает. Она, может быть, в эту секунду издевается над тобой, повернувшись головой на струю. А Таня поминутно поднимала глаза и смотрела на удочку Коли. Коля же смотрел на ее поплавок.

И страх, что другой может поймать прежде, не давал им обоим покоя. Добыча срывалась с крючка, объедая приманку. Коля первый поднялся на ноги, ничего не поймав. Он потянулся, зевнул, его кости хрустнули. Несносно это гляденье в воду, хочется от этого спать. Уж лучше, как Женя, держать этих глупых рыб в аквариуме. А Коля не знал, что бы еще сказать.

Он пошел по мосткам, даже пальцем не тронув своей удочки. Доски гнулись под его шагами. Кошка Казак, уже успевшая лапой натаскать на мостки изрядно мелкой рыбы, посмотрела на него осторожно. Она отодвинулась, уступая ему дорогу. Но котенок Орел, закачавшись на мокрой доске, с тихим плеском упал в реку. Был ли он так увлечен мальчиками, шнырявшими у самой доски, или слишком придвинулся к краю, не выпустив вовремя когтей, только Таня увидела котенка уже по другую сторону мостков, куда уносило его течение. Котенок захлебывался, а кошка с криком бегала по мокрому песку.

Таня вскочила на ноги, чуть коснувшись руками мостков, - так легка она была. Она прыгнула на берег, вошла в воду, и река надула ее платье - оно стало похоже на венчик лесного цветка. Кошка тоже вошла в воду. А Коля остался на месте. Таня протянула руку и взяла котенка в свою ладонь. Он стал меньше крысы. Рыжая шерсть его намокла, он уже еле дышал.

Таня положила котенка на камни, и кошка облизала его. А Коля все стоял на месте. Я сама видела это! И тогда топнула на него ногой. Но и это не заставило его шевельнуться. Он не мог вымолвить ни слова - так он был изумлен. Таня бросилась прочь от него.

Она бежала по тропинке в гору, и колени ее обнимало мокрое платье. Коля догнал ее на самой вершине горы, у рыбацких домов, и здесь, задыхаясь, взял ее за руку. Котенок сам упал в воду. Я пойду домой! Он отпустил ее руку и шагнул широко, чтобы не отставать. Она остановилась у высокого камня, подпиравшего избушку рыбака. Папа будет ждать тебя.

Он скажет - я тебя обидел. Я ведь папу люблю, а он будет огорчен. Я не хочу его огорчать, не хочу, чтобы и ты его огорчала. Вот что ты должна понять. Я не приду сегодня обедать. Я больше никогда к вам не приду. Она свернула налево, и стена рыбацкого дома закрыла ее.

Коля сел на камень - его уже нагрело солнце, он был сух и тепел, и только в одном месте темнело сырое пятно. Это мокрое платье Тани коснулось камня, оставило на нем свой след. Коля потрогал его. Странная девочка, - решил он твердо. А Филька ничего не видел. Он сидел за мыском на глине и таскал густеру - плоских рыбок с черными глазами - и вытащил карпа с большой головой, которого тут же острым камнем убил на песке. После этого он решил отдохнуть.

Он взглянул на мостки. Два удилища качались над водою, лески были туго натянуты - на них ходила рыба, - но никого не было видно вблизи: ни Коли, ни Тани. И кремнистая тропинка была безлюдна. Он посмотрел даже вверх, на горы. Но и над горами ходил только ветер, тоже пустынный, не нагонявший даже осенних облаков. Одна лишь мокрая кошка с котятами брела с пристани в гору. IX Все же Таня пришла обедать.

Она поднялась на крыльцо со стеклянной дверью и резко открыла ее, широко распахнув перед собой, а собака, ходившая с нею, осталась на крыльце. Таня громко хлопнула дверью. В конце концов, это ее право приходить, когда хочется, в этот дом. Тут живет ее отец. Она ходит к нему. И пусть никто не думает, что она приходит сюда ради кого-нибудь другого или ради чего-нибудь другого, например ради пирожков с черемухой. И Таня еще раз хлопнула дверью, более громко, чем когда-либо раньше.

Дверь зазвенела вся снизу доверху и запела своим стеклянным голосом. Таня пошла и села на свое место за стол. В доме уже обедали, и на столе стояла полная миска пельменей. А Коля сказал, что ты не придешь сегодня. Вот так славно. Ешь хорошенько. Тетя Надя сделала сегодня для тебя пельмени.

Посмотри, как Коля их ловко слепил. Она сидела, низко склонившись над столом. Коля тоже сидел на своем месте согнувшись, вобрав голову в плечи. Однако губы его морщились от усмешки. Теперь она и вовсе не будет есть. Ты же сам говорил, что мы должны быть друзьями. А Коля, перегнувшись через стол к Тане, произнес шепотом: - Кто же это говорил мне, что сегодня не придет обедать?

Таня ответила ему громко: - Я вовсе не пришла обедать. Я не хочу есть. Нет, нет, я нисколько не хочу есть! А напрасно: пельмени такие вкусные! О, конечно, они чертовски вкусны, эти кусочки вареного теста, набитые розовым мясом, которые эти глупцы поливают уксусом. Разве поливают их уксусом, безумные люди! Их едят с молоком и посыпают сверху перцем и глотают, точно волшебный огонь, мгновенно оживляющий кровь.

Мысли Тани проносились в мозгу подобно маленьким вихрям, хотя сама она строго глядела на свою тарелку, где уже остывали пельмени. И голова ее тихо кружилась, потому что дома она не ела и потому что у нее были здоровые плечи, и крепкие руки, и крепкие ноги, только сердце ее не знало, что же ему нужно. И вот пришла она сюда, как слепая, в этот дом, и ничего не видит, ничего не слышит, кроме ударов своей крови. Может быть, спор о науках успокоит ее. Так говорил мне Коля. Он вовсе не признает зоологии. Не понимаю, - спросил отец.

Коля перестал есть. Он вытер губы и провел рукой по своему лицу, выражавшему крайнее изумление. Он никогда этого не говорил. Однако изумление его быстро исчезло, как только он вспомнил, что еще утром решил ничему не удивляться - ни тому, что сделает, ни тому, что скажет Таня. И через мгновение он снова спокойно и неподвижно смотрел на Таню чистыми глазами, в которых как будто с глубокого дна поднималась тихая усмешка. Лоб и щеки Тани побагровели. Она отлично знала, о какой кошке он говорит.

Если две окружности имеют общую точку, то... Литературу люблю, - добавил он, - это наука нежная. И хотя у нее душа была склонна к искусствам и сама она любила и Диккенса, и Вальтера Скотта, и еще больше любила Крылова и Гоголя, однако с презрением сказала: - А что это за наука: "Осел увидел соловья"? Так говорили они, не улыбаясь своим собственным шуткам, с глазами, полными презрения друг к другу, пока отец, который не мог уяснить себе их спора, не сказал: - Дети, не говорите глупостей, я вас перестаю понимать. А голова у Тани все кружилась, громко стучало в ушах. Она хотела есть. Голод мучил ее.

Он разрывал ей грудь и мозг и проникал, казалось, в каждую каплю крови. Она закрыла глаза, чтобы не видеть пищу. Когда же открыла их, то увидела, что со стола уже убирают. Убрали миску с пельменями, убрали хлеб и в стеклянной солонке соль. Только ее тарелка еще стояла на месте. Но и за ней уже потянулась Надежда Петровна.

Я же был того убеждения, которое и оправдалось, что цена на серебро будет всё более и более падать и что может наступить время, когда серебро совсем потеряет титул благородного металла». Используя отрывок и знания по истории, выберите в приведённом списке три верных суждения. Проведение реформы, о которой говорится в отрывке, относится к последнему десятилетию XIX в. Данная реформа известна в истории как «реформа Канкрина».

Но это ничуть не помешало ему с трогательным притворством вручить дар Илье Петровичу Сохатых. Ей около семи тысяч лет. Времен библейского патриарха Авраама. Но она обошлась мне дешево, я выкрал ее в нумизматическом отделе Эрмитажа. Илья Петрович открыл рот, прослезился, трижды поцеловал старый кожаный оборвыш, затем взволнованного Сашу Образцова и сказал: — Господа! Вот дар, достойный именинника… Вскоре после торжества каверзная проделка студента Образцова широко узналась. Огорченный Илья Сохатых получил среди знакомых кличку «Овраам». На алюминиевой сковородке, заменяющей серебряный поднос, пачка поздравительных телеграмм и писем из больших сел, двух уездных городов и от Прохора Громова с Иннокентием Филатычем из Петербурга. В конце трапезы, когда ударит в низкий потолок первая пробка дешевенькой «шипучки», Илья Петрович, оседлав вздернутый нос пенсне, торжественно огласит эти приветствия в честь собственной своей славы. Но к сведению любезного читателя и по величайшему секрету от Ильи Петровича, автор в совершенно доверительном порядке должен заявить, что все эти приветствия были заблаговременно изготовлены самим Ильей Петровичем Сохатых на разного достоинства бумаге и на телеграфных бланках, когда-то прихваченных у знакомого телеграфиста. Немало потрудился новорожденный над изысканностью и остротою стиля поздравлений и над перепиской их с черновиков левою рукою, дабы не узнан был его собственный кудрявый почерк. Впрочем, — среди этого тщеславного хлама было одно натуральное письмо, облитое солеными слезами. Писала вдова Фекла из села Медведева, где проводил свою первую молодость Илья Петрович. И просила в том письме вдова Фекла хоть сколько-нибудь денег на воспитание приблудного от Ильи Сохатых, сына Никанора. И стращала в том горючем письме Фекла — в случае отказа — судом. На торжественной трапезе это письмо оглашено, конечно, не было. Но мы слишком забежали вперед, до конца ужина еще далече — лишь подан румяный пирог с яйцами, — мы еще как следует не ознакомились с гостями, не слышали их разговоров-разговорчиков. Присутствовали два приказчика; Пьянов и Полупьяное между прочим, оба — великие трезвенники и оба — с рыжими бородками , еще громовокая горничная Настя в вышедшем из моды, но великолепном платье «барыни». Она и вела себя соответственно, как барыня: на все фыркала, всех вслух критиковала, поджимала губки, разрезала пирог, картинно оттопыривая мизинчики, а когда сосед Насти, дьякон Ферапонт, нечаянно щекотнул ее в бочок, она ойкнула, лягнулась под столом, сказала: — Пардон, пожалуста… Не распространяйте свои кутейницкие руки… Два великолепных жандарма — Пряткин и Оглядкин — сидели рядом возле узкого конца стола. Они, подобно Диоскурам — копия один с другого, как двойники; рыжие усы их по-одинаковому закручены колечками, синие мундиры с аксельбантами — с иголочки. Илья Петрович гордится их присутствием, но в то же время и побаивается их, стараясь высказывать самые патриотические речи: — Господа унтер-офицеры! Корректно или абстрактно будет провозгласить тост за драгоценное здоровье их императорских величеств? Между жандармами и горничной Настей — лакей мистера Кука, придурковатый длинноногий Иван. Он во фраке и белых нитяных перчатках; они мешают ему кушать, но он решил блистать во всем параде. Кокетничает с горничной, видимо, влюблен в нее, услуживает ей, вздыхает и закатывает глаза под низкий со вдавленными висками лоб. Это разве ужин? Мистер, мистер, а сам голый вокруг дома бегает. Ай, не жмите ногу, ну вас!.. Я, может быть, сплю и вижу вас во сне совсем даже голенькой. Меня, даже сам Прохор Петрович только два раза без ничего видел… Горбатый, перебитый в драке нос Ивана сразу отсырел. Разумеется, нечаянно… — Исплутатор! Еще среди гостей обращали на себя внимание своей цветущей свежестью Стешенька и Груня, любовницы Громова на вторых ролях. Одна постарше, другая помоложе; эта попышней, а ты посухощавей; эта с челкой и в кудерышках, а та с гладкой прической, как монашка. Обе сидят рядом, обе в жизни дружны, обе попросту, без всяких воздыханий делят ласки повелителя, обе имеют по маленькому домику под железной крышей, обе гадают в карты, для кого Прохор Петрович ставит еще точь-в-точь таких же два домочка, обе по-одинаковому злостно ненавидимы Наденькой, любовницей пристава. Когда появились эти девушки, она сразу надула губы и хотела уйти домой. Новорожденному больших трудов стоило уговорить ее, новорожденный страстно был влюблен и в Стешеньку и в Груню. За эту неразделенную, но часто высказываемую вслух любовь свою он всякий раз получал от собственной властной супруги трепку; тогда кудри его летели, как шерсть дерущихся котов. Были еще гости: механик лесопилки, почтовый чиновник с супругой и тремя детьми, из коих один грудной, десятник Игнатьев и другие. Студент Александр Иванович Образцов сидел рядом с семипудовой Февроньей Сидоровной, хозяйкой, увешанной золотыми брошками, серьгами, кольцами, часами и браслетами. Она, назло мужу, всячески ухаживала за студентом, а студент за нею: — Кушайте икорки, подденьте на вилочку рыжичков… Собственной отварки. Выпейте наливочки… Ах, заходите к нам почаще… — Благодарю вас… Да, геология вещь сложная. Как я уже вам сказал, петрография — есть наука о камнях. С юным пылом знатока он рассказывает ей про осадочные и магматические породы, про силурийскую и девонскую системы, о природе золота, а сам все плотней придвигается к сдобной, как слоеный пирог, хозяйке. Та, ничего не понимая в геологии, с женским упоением ловит сладкие звуки его голоса, глядит ему в рот и нарочно громко, чтоб слышал муж, хвалит своего молодого соседа. Но муж глух, не любопытен, муж перестреливается взорами со Стешенькой и Груней. Оно самый распространенный по земному шару металл, но в малых дозах. А вы знаете, что самый большой самородок, весом в шесть пудов, был найден в Австралии? А вы знаете, на вас нанизано столько этого драгоценного металла, что можно бы на вашей груди открыть прииск… — Ха-ха-ха!.. Какие вы, право… Очень красивые… — и на ухо: — Хотите, подарю колечко? Публика уже изрядно напилась, когда подали в трех мисках горячие пельмени. Вредно, — предупредительно пригрозили ему жандармы. Такого русского понятия нет, а есть ек-сплу… стой, стой!. Прохор Громов это ого-го! Это мериканец из русских подданных… — Сплутатор! Поднялся шум. Ивану жандармы старались зажать рот. Иван мотал головой, вопил: — Бастуй, ребята!.. И сразу хохот: дьякон Ферапонт, схватив Ивана за шиворот, молча пронес его в вытянутой руке до выхода, выбросил на улицу, вернулся, швырнул обрывки фрака к печке и так же молча сел. Тут брякнул в окно камень, и площадная ругань густо ввалилась в разбитое стекло. Чрез мгновение градом посыпались стекла от удара колом в раму. Женщины, как блохи, с визгом повскакали с мест. Через все лицо Прохора Петровича, от искривившихся губ к мутным, неживым глазам, прокатилась судорога. Волны табачного дыма густо застилали воздух… Прохор достал последние двадцать новых сторублевок, бросил на стол, сказал: — Ва-банк! И танцующие пары, как куклы, проплывали, вихрясь, мимо картежного столика — кавалеры, дамы, валеты, короли, тузы, дамы, дамы… Так много женщин!.. Откуда они взялись? Легкокрылая Лулу в паре с франтом. Она вся в вихре страсти, лицо ее вдоль раскололось пополам: половина в буйном хохоте, половина исказилась в страшном безмолвном вопле. От потолка по диагонали прямо к Прохору двигались скорбные глаза Авдотьи Фоминишны; они улыбались всем и никому, они взмахнули ресницами, исчезли. Против Прохора похрустывал новою колодой карт отставной лейтенант в ермолке и сдержанно, однако ехидно ухмылялся: — Ну-с? Вы изволили сказать: ва-банк. Прохор прекрасно теперь знал, что это не Чупрынников пред ним, а ловко загримированный поручик Приперентьев. Он шулер. Авдотья Фоминишна! Встречу — убью его… Он на содержании у своей хозяйки, немки… Амалии Карловны… И все засмеялись. Прохор встал или не встал — не знает. Прохор двигался по комнате, ощущал свое тело, крепко пристукивал каблуками в пол, плыл или плясал, — не понимает, мысль отсутствовала, соображение одрябло, чековая книжка, чеки, валеты, дамы, короли, рука пишет твердо, стол тверд, четерехуголен, на мизинце бриллиант, в уши, как по маслу, змейками вползают звучащие с нулями цифры. Часы отбрякали сто раз. И грянула пушка — пробкой в потолок. За мой прииск там, в тайге, — гнилозубо хихикают усы в ермолке. Вам не отравить меня… Часы пробили сто двадцать раз. Грянула вторая пушка. Пропел петух. Взбрехнула на ветер собачонка. Проходя мимо дома Наденьки, дьякон Ферапонт набрал полные легкие черной, как сажа, тьмы и страшно рявкнул по-медвежьи. Привязанная за столб верховая лошадь стражника взвилась на дыбы, всхрапнула и, выворотив столб, помчалась с ним, взлягивая задом, в сонную тайгу, в гости к настоящему медведю. Он подвигал бровями — глаза ломило, обессиливающее недомогание опутывало все тело тугими арканами. В сознании все вчерашнее смешалось в кашу, помутневшая память ничего не могла восстановить — сплошной какой-то бред. Он не помнил, как попал сюда, на этот пуховик под балдахином, в соседство к бородатому портрету на стене. Я болен. Сидевшая возле него Авдотья Фоминишна, сбросив пепел с папиросы прямо на ковер, недружелюбно ответила ему: — Вы вели себя вчера непозволительно. Вы забылись, вообразили, что вы в тайге, а не в приличном доме. Как же вы осмелились звать меня в свой дикий край, вы, вы, с характером и нравом бандита? Я удивляюсь вам. Я очень, очень скомпрометирована вами в глазах моих Друзей. Шулера они, налетчики, иль князья, или и то и другое вместе?.. Я что-то помню смутное такое… Впрочем, я все помню ясно. Дайте мне пиджак. Спасибо… Ага, денег нет? Чековая книжка, где чековая книжка? Так, чек вырезан. Сколько я подписал? Сколько подписал?! Ах, вы не помните, не помните?! Все будет доложено прокурору. Вы поплатитесь! Поток колючих слов он выпалил в запальчивости, переходящей в гнев. Она встала, отодвинула величественную свою фигуру к стене с портретом и гордо откинула отягченную копной рыжих волос голову. Черты ее лица утратили приятную гармонию, лицо стало напыщенно-надменно, в рябых, не скрытых притираниями веснушках, милые Анфисины глаза сделались глазами хищной рыси. А от вашего князя Б, остались бы одни усы. Выйдите отсюда! Я одеваюсь. Он сорвался с кровати, — она ушла. Одеваясь, он обдумывал план действия. Но в больную голову, которая раскалывалась и гудела, не вбредали мысли: сплошной поток обжигающего пламени гулял в душе. Оделся и, не простившись, вышел. Через четверть часа вернулся: — Позовите барыню! Он приблизился к ней вплотную, — там, у нее в будуаре, — протянул, ладонями вниз, кисти рук. Тогда он с каким-то сладострастием хлестнул ее по щеке ладонью. Она схватилась за щеку, заплакала и завизжала, как кошка, которой наступили каблуком на хвост. Вдруг поясной портрет ожил, выросли ноги, надулось брюхо, настежь открылся зубатый рот. Бегемотом двинулся портрет в дверь будуара, и черная, с проседью бородища его распустилась веером. Авдотья Фоминишна вскрикнула в истерике: — Митя! Спаси меня! Вон, налетчик! Эй, кто-нибудь!.. Прохор ударил сапогом в бархатное брюхо, купец ляпнулся пластом, а простоволосый, без шляпы, Прохор пробежав квартал, упал в пролетку, крикнул: — Мариинская гостиница, ну, пятерку! Жандарм Пряткин посетил влипшего в неприятности лакея. Иван стоял перед жандармом на коленях, целовал сапоги его, плакал. Жандарм стращал. Иван сбегал «до ветру», вернулся, достал из сундука десять серебряных рублей и коробку украденных у мистера Кука сигар. Жандарм ушел. Нина Яковлевна совместно с отцом Александром вот уже вторую неделю — от трех до пяти дня — делает обход рабочих жилищ. Всюду одно и то же: грязь, бедность, злоба на хозяев, на себя, на жизнь. Жалобы, разговоры, душевный мрак, безвыходность потрясали Нину. Она за это время осунулась, потеряла аппетит и крепкий сон. Сердце — как посыпанное солью, мысли — холодные и черные. Молитва — дребезг красивых слов; она валится из уст к ногам, бессильная, бесстрастная. Старик Ермил жалуется Нине: — Все бы ничего, все бы ладно. Мы привышны ко всему. Дело в том, харч шибко плох — тухлятина да прель. И, слышь, дорог шибко. А заработок — тьфу! Нина — глаза в землю — согласно кивает головой, отец Александр преподает деду благословение, назидательно глаголет: — Терпи, старец праведный, терпи… Господь терпел и нам велел. В бараке многосемейный слесарь Пров возвышает голос свой до крика: — Нина Яковлевна, хозяйка, посуди сама! Работы наваливают выше головы: десять, двенадцать, пятнадцать часов бьешься — и весь мокрый… Ну, ладно… Мы работы не боимся, я на работу — прямо скажу — сердит. А что мы получаем? Ну, ладно, надорву силы, состарюсь, куда меня? Ты с хозяином жиреешь, а я что? А дети малые, а старуха? Вот ты встань на мое место, — закашляешь. Нина мнется, жмется; одолевает досадный стыд.

Характеристика предложения

  • Другие книги автора
  • Спиши, вставляя пропущенные буквы?
  • Спишите, выбирая приставку при - или пре - , вставляя пропущенные буквы?
  • «Как закалялась сталь»

Опытный образец Superjet-100 прибыл в Жуковский для продолжения испытаний

Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр... Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр.. Дело в том, что ни коту, ни пр... Дела давно минувших дней, пр.. Не пр... Ответ Ответ дан galynakushnirp36cgk а с приставкой пре-: преодолеть, прерывается, прекратились, пренебрегла, прекрасная, непреодолимое, препятствующие, преданья, презирай.

Его удивило, что он снова твёрдо держится на ногах. Кажется, я снова приобрёл вес! Он попробовал поднять руку, потом другую, попробовал сделать шаг, другой… Руки и ноги повиновались с трудом, словно были свинцом налиты.

Увидев, что коротышки испуганно смотрят на него из дверей дома, он закричал: — Братцы, смотрите! Здесь нет состояния невесомости! На меня по-прежнему действует сила тяжести. Смотрите, я стою… Я хожу… Я прыгаю!.. Знайка сделал несколько шагов и попытался подпрыгнуть. Правда, прыжок у него не получился: Знайка не смог оторвать от земли ног. Как раз в это время за забором послышался чей-то жалобный стон. Знайка прислушался, и ему показалось, что его кто-то зовёт на помощь. Недолго думая Знайка подбежал к забору и хотел вскарабкаться на него, но это не удалось ему.

Тяжесть по-прежнему действовала на него со страшной силой. Услышав явственно, что за забором кто-то зовёт на помощь. Знайка выломал в заборе доску и выглянул в образовавшийся пролом. Неподалёку от забора он увидел лежавшего на земле Винтика. Винтик тоже увидел его. Я тебя тут зову, зову! Наверно, сознание потерял. Знайка схватил Винтика под мышки, взвалил на спину и потащил сквозь пролом к дому. Сделав несколько шагов, Знайка почувствовал, что тяжесть как будто уменьшилась, а сделав ещё шаг, он неожиданно оторвался от земли и взвился вместе с Винтиком в воздух.

Опять попал в состояние невесомости? Он растерялся в первый момент, но потом вспомнил, что привязан к верёвке, и закричал: — Братцы, тащите нас скорее к себе! Увидев, что Знайка с Винтиком взмывают все выше, коротышки ухватились за конец верёвки и потащили Знайку к дому. Знайка крепко держал Винтика за шиворот, чтоб он не выскользнул у него из рук. Не прошло и минуты, как они были внутри помещения. Всем хотелось поскорей взглянуть на Винтика, но доктор Пилюлькин сказал: — А ну, расходитесь, то есть разлетайтесь отсюда все! А больного уложите сейчас же в постель, мне его осмотреть надо. Коротышки потащили Винтика по коридору. Наконец его притащили в комнату, уложили в постель и привязали к кровати верёвкой.

Пилюлькин начал осматривать его. Он долго стукал пальцами по ногам, по рукам, по груди и даже по голове больного, прислушиваясь, какой получается звук. Потом сказал: — Придётся тебе полежать, милый друг, э-э… м-м-м… в постельке… Но ты не пугайся, ничего страшного нет. Ты просто, в некотором роде, ножки отшиб. Через некоторое время боль в суставчиках у тебя утихнет, и ты снова сможешь, в некотором роде, ходить… если, конечно, понадобится. Будем, в некотором роде, летать. Я с утра ничего не ел. Лучше готовь сразу обед, а больному я пока дам хлеба с вареньем. Пилюлькин отправился за хлебом с вареньем, а Шпунтик, обвязавшись верёвкой, пробрался в конец двора.

Почувствовав, что снова приобрёл вес, он привязал конец верёвки к забору и закричал коротышкам: — Ну-ка, тащите сюда дрова, и спички, и кастрюли, и чайник, и сковородку, и продукты тащите! Коротышки, держась за протянутую поперёк двора верёвку, принялись таскать Шпунтику всё, что могло понадобиться для приготовления обеда. Все работали очень активно, так как каждому очень хотелось есть. Не работали только больной Винтик да ещё Пончик, который по-прежнему болтался под потолком в столовой. Знайка сказал, что Пончик, очевидно, потерял ориентацию в пространстве и не сумел приспособиться к состоянию невесомости. На самом же деле Пончик прекрасно приспособился к невесомости, но так как он был чрезвычайно хитрый, то решил это скрыть. В то время, как все коротышки работали, он летал потихоньку по комнате и уплетал манную кашу, которая вывалилась из кастрюли и плавала вокруг комьями. За небольшой промежуток времени он единолично съел целую кастрюлю каши, так что от неё и следа не осталось. Пока коротышки варили себе обед, Знайка привязался к верёвке и производил во дворе наблюдения над силой тяжести.

Оказалось, что состояние невесомости наблюдалось вокруг дома только на расстоянии двадцати тридцати шагов. Это была, как её назвал Знайка, зона невесомости. За ней начиналась, как её назвал Знайка, зона тяжести, или зона весомости. Пробравшись через зону невесомости при помощи верёвки, можно было проникнуть в зону весомости и, выйдя из калитки, уже без всяких опасений отправляться в любом направлении по улице. Установив эти научные факты. Знайка сказал Пилюлькину: — Теперь нам надо узнать, наблюдается ли состояние невесомости только у нас или оно есть и в других частях города. Сделай-ка сейчас обход по городу и разузнай, не ощущал ли кто-нибудь из жителей признаков невесомости, не кружилась ли у кого голова, не испытывал ли кто-нибудь ощущения зависания вниз головой. Все эти сведения помогут нам выяснить причины этого загадочного явления. Я думаю, пока не следует никому говорить, что у нас невесомость.

Как только в городе станет известно об этом, все бросятся к нам, и тогда трудно сказать, что может произойти. Хорошо ещё, что с Винтиком всё обошлось, в общем, благополучно, да и я, нужно сказать, только чудом не переломал себе ног. Мы должны быть крайне осторожны с этим ещё недостаточно изученным явлением природы. Пока Пилюлькин ходил по городу, коротышки приготовили обед и стали обедать тут же, под открытым небом. Это было особенно приятно, так как на воздухе аппетит всегда улучшается. Конечно, в первую очередь они накормили больного Винтика. Это было нелегко сделать, так как кормить его пришлось в состоянии невесомости. Для больного Шпунтик придумал сварить специальный больничный суп-пюре. Но самое остроумное было то, что суп этот Шпунтик придумал налить в чайник, который обычно служил для заварки чая.

Чайник был плотно закрыт сверху крышечкой, поэтому суп из него не выплёскивался, когда попадал в состояние невесомости. Больному оставалось только сунуть носик чайника в рот и потихоньку посасывать суп. Питание, таким образом, происходило быстро и притом без потерь. Кашу Шпунтик придумал сделать для Винтика не очень жидкую, но и не очень густую. Такая каша хорошо прилипала к тарелке, благодаря чему её свободно можно было переносить с места на место, а также брать ложкой, не боясь, что она сползёт с тарелки и начнёт плавать в пространстве. На третье был клюквенный кисель, который так же был подан Винтику в чайнике. Накормив Винтика, коротышки точно таким же образом накормили и Пончика, который, как уже говорилось, потерял не только вес, но вместе с ним и остатки совести, не потеряв, однако ж, при этом своего аппетита. Вскоре вернулся с обхода Пилюлькин и доложил Знайке, что в городе больше нигде состояние невесомости не наблюдается. Жизнь коротышек, сказал он, идёт обычным порядком.

Никто никаких загадочных явлений не наблюдал и никаких болезненных ощущений не испытывал. Сообщённые Пилюлькиным факты заставили призадуматься Знайку. Ему показалось странным, что зона невесомости ограничивалась их двором. Но в чём она? Приказав коротышкам вести себя осторожнее, Знайка отправился к себе в комнату, чтобы отдохнуть после обеда и поразмышлять в тишине. По привычке он хотел прилечь на кушетку, но вспомнил, что в состоянии невесомости это можно сделать, лишь привязав себя к кушетке верёвкой, что очень хлопотно да и ненужно. Растянувшись во всю длину над кушеткой и придав своему телу строго горизонтальное положение, для того чтобы вся комната представлялась ему в привычном виде и ничто не отвлекало от мыслей, Знайка принялся размышлять. Может быть, как раз здесь, где я сейчас нахожусь, или где-нибудь совсем рядом и есть этот центр? Не находится ли причина невесомости в центре?

Знайке на мгновение показалось, что он приблизился к разрешению задачи, но неожиданно его мысль совершила скачок в сторону. С чего всё началось? Давайте припомним, — сказал Знайка, словно разговаривал с невидимыми собеседниками. Сначала всё было как обычно… Я убирал комнату, потом положил в шкаф лунный камень, потом… потом… Что ж было потом? Потом ведь как раз и пришло состояние невесомости! Мысль Знайки лихорадочно заработала. Никому не известно, что он собой представляет. Известно, что это вещество с какими-то странными свойствами… Может быть, среди его свойств имеется также свойство уничтожать вес… Но ведь лунный камень у меня давно. Почему до сих пор это свойство не проявлялось?..

Может быть, оно не проявлялось потому, что лунный камень находился не там, где сейчас. Может быть, способность лунного камня уничтожать вес зависит от его местоположения? Он почувствовал, что овладел очень важной мыслью, и напряг все свои умственные способности, чтобы удержать эту мысль в голове. Чувствуя себя на пороге великого открытия. Знайка даже задрожал от возбуждения. Оттолкнувшись слегка от стенки и совершая руками и ногами плавательные движения, он стал пробираться к шкафчику, в котором хранилась коллекция минералов. От волнения его движения были, однако, не очень точно рассчитаны, поэтому, прежде чем попасть, куда было нужно, он совершил целое кругосветное путешествие по комнате. Добравшись наконец до шкафа, он ухватился за его дверцу руками и повис перед ним в горизонтальном положении с болтающимися в воздухе ногами. И сейчас же в его голове мелькнула другая мысль: «А вдруг из этого опыта ничего не выйдет?

Вдруг невесомость не пропадёт? Какой-то холодок пробежал по его спине, сердце сильно забилось в груди, и, уже не соображая, что делает, Знайка открыл шкаф и взял с нижней полочки лунный камень. То, что произошло вслед за этим, со всей наглядностью показало, что все научные предположения Знайки были правильны. Как только лунный камень очутился у него в руках, Знайка ощутил как бы сильный толчок в спину. Упав на пол, он пребольно ушиб коленки и растянулся на животе, словно чем-то прижатый сверху. В ту же секунду раздался грохот. Это всюду посыпались на пол предметы, плававшие до того в состоянии невесомости. Дом затрясся, как во время землетрясения. Знайка в страхе зажмурился.

Ему казалось, что на него вот-вот обрушится потолок. Когда он открыл наконец глаза, то увидел, что комната имела обычный вид, если не считать беспорядочно разбросанных вокруг книг. Поднявшись на ноги и почувствовав, что к нему вернулось привычное ощущение тяжести, Знайка взглянул на лунный камень, который держал в руках. Может быть, состояние невесомости получается оттого, что энергия, выделяемая лунитом, взаимодействует с каким-нибудь веществом, которое содержится в коллекции минералов. Но как узнать, что это за вещество? Знайка наморщил лоб и снова крепко задумался. Сначала в его голове клубились какие-то совершенно бесформенные мысли. Каждая мысль — на манер облака или большого расплывчатого пятна на стене, глядя на которое никак не разберёшь, на что оно похоже. И вдруг его мозг озарила совершенно ясная, определённая мысль: «Надо доставать из шкафчика по очереди все хранящиеся там минералы.

Как только будет удалено вещество, с которым взаимодействует лунит, невесомость исчезнет, и мы узнаем, что это за вещество». Положив лунный камень в шкафчик и почувствовав, что невесомость появилась снова, Знайка начал вынимать лежавшие в шкафчике минералы и следить, не появится ли сила тяжести. Сначала он достал минералы, лежавшие на нижней полке. Здесь были горный хрусталь, полевой шпат, слюда, бурый железняк, медный колчедан, сера. Дальше шли пирит, халькопирит, цинковая обманка, свинцовый блеск и другие. Вынув камни из нижнего отделения, Знайка принялся за лежавшие в верхнем. Наконец все камни были вынуты, но состояние невесомости не пропало. Знайка был страшно разочарован и упал, как говорится, духом. Он уже хотел закрыть дверцу шкафчика, но в это время увидел на нижней полке, в самом углу, ещё один камешек, которого до того не заметил.

Это был кусочек магнитного железняка. Уже потеряв надежду на успех своего опыта, Знайка протянул руку и достал магнитный железняк из шкафа. В ту же секунду он почувствовал, как сила тяжести потянула его вниз, и он снова растянулся на полу. Поднявшись с пола, он достал из ящика стола раздвижную вычислительную линейку. К одному концу этой линейки он прикрепил лунит, а к другому магнитный железняк и начал осторожно сдвигать оба конца. Когда лунный камень приблизился к магнитному железняку на такое же расстояние, на котором он находился в шкафчике, снова появилось состояние невесомости. Это расстояние можно назвать критическим. Как только расстояние между обоими минералами станет больше критического, невесомость исчезнет и на нас снова будет действовать сила тяжести. Как бы в доказательство своих слов Знайка раздвинул концы линейки в стороны и в тот же момент ощутил, как сила тяжести дёрнула его книзу.

Коленки у него подогнулись, и он с размаху сел на пол. Знайка, однако же, не смутился этим. Наоборот, он торжественно улыбнулся и сказал: — Вот он, прибор невесомости! Теперь невесомость у нас в руках, и мы будем повелевать ею! Глава пятая Грандиозный замысел Знайки Некоторое время Знайка сидел на полу, погруженный в размышления о том, какое огромное значение для науки будет иметь открытие невесомости. Мысли так и копошились у него в голове, толкая друг дружку, так что получался какой-то хаос и ничего нельзя было разобрать толком. Наконец Знайкой овладела одна-единственная мысль, которая вытеснила все остальные. Поднявшись с пола, он отворил дверь и в тот же момент услышал доносившиеся снизу вопли. Забыв о своём открытии, Знайка бросился вниз по лестнице.

Первое, что он увидел, были коротышки, окружившие со всех сторон Пончика. Сам Пончик сидел на кресле и держался руками за нос, а доктор Пилюлькин подступал к нему с бинтами и банкой йода в руках. Вот тебе и весь сказ! Хорошо ещё, что не об пол, объяснил Торопыжка. Видя, что Пончик продолжает визжать и брыкаться, Знайка строго сказал: — А ну утихни сейчас же! Заметив, что в дело вмешался Знайка, Пончик моментально умолк. Пилюлькин быстро остановил кровотечение и наложил Пончику очень аккуратную шарообразную повязку на нос и сказал: — Вот видишь, как хорошо получилось. Он слез с кресла и стал щупать руками повязку. Пилюлькин треснул его по рукам и сказал: — Повязка тебе наложена для того, чтоб нос сохранил свою форму, а если ты начнёшь хватать повязку руками, то у тебя вместо носа получится не поймёшь что!

Я ему покажу! Услышав эти угрозы. Знайка понял, что, прежде чем делать свой опыт, он должен был предупредить коротышек, чтоб не случилось каких-нибудь увечий. Чувствуя себя виноватым перед Пончиком, Знайка решил пока никому не говорить о своём открытии, а рассказать потом, когда этот случай понемногу забудется. Убедившись, что невесомость пропала и больше не появляется, Незнайка отправился гулять по городу и всем, кто встречался, рассказывал про то, что у них случилось. Его рассказам, однако, никто не верил, так как все знали, что Незнайка мастер присочинить. Незнайка страшно сердился, встречая со стороны коротышек такое недоверие. Потом он рассказал про состояние невесомости своему другу Гуньке. А Гунька сказал: — Это у тебя было, наверно, состояние глупости, а не состояние невесомости.

За такие слова Незнайка отвесил Гуньке хорошенького тумака. А Гунька, чтоб не оставаться в долгу, ответил Незнайке тем же. В результате получилась очередная драка, из которой победителем вышел Гунька. Незнайкины рассказы, однако, породили среди жителей Цветочного города разные споры и кривотолки. Одни говорили, что невесомости не могло быть, потому что не могло быть того, чего никогда не было; другие говорили, что невесомость могла быть, потому что всегда так бывает, что сначала чего-нибудь не бывает, а потом появляется; третьи говорили, что невесомость могла быть, но её могло и не быть, если же её на самом-то деле не было, то на самом деле было что-то другое, потому что не могло так быть, чтоб совсем ничего не было: ведь всегда так бывает, что дыма без огня не бывает. Некоторые самые любопытные жители отправились к домику Знайки и, увидав во дворе Пончика с перевязанным носом, спросили: — Слушай, Пончик, это правда, что у вас была невесомость? Коротышки посмеялись и разошлись по домам. После такого ответа уже никто больше не верил разговорам о невесомости. Вечером, собравшись за чаем, Знайка и его друзья вспоминали о том, что произошло за день.

Каждый рассказывал о своих ощущениях и о том, что он подумал, когда появилось состояние невесомости. И вот что любопытно: всем было жалко, что невесомость так быстро кончилась. Всё-таки это было очень интересное приключение. Знайку так и подмывало рассказать, что секрет невесомости он раскрыл, но стоило ему взглянуть на перевязанный нос Пончика, и желание рассказывать пропадало у него само собой. В эту ночь Знайка долго не мог заснуть: все думал, какую пользу может принести состояние невесомости. Можно буквально горы свернуть и вверх ногами перевернуть. Можно построить большую ракету и полететь на ней в космическое путешествие. Ведь сейчас, чтоб разогнать ракету до нужной скорости, приходится брать огромнейший запас топлива; если же ракета не будет ничего весить, то топлива понадобится совсем немного, и вместо запасов топлива можно взять побольше пассажиров и побольше пищи для них. Вот когда можно будет совершить длительную экспедицию на Луну, проникнуть в её недра и, может быть, даже познакомиться с лунными коротышками».

Размечтавшись, Знайка не заметил, как погрузился в сон. И во сне ему снилась космическая ракета, и Луна, и лунные коротышки, и ещё много разных интересных вещей. А наутро Знайка исчез. К завтраку он не явился, а когда коротышки пришли к нему в комнату, они увидели на столе записку, в которой было всего три слова: «В Солнечный город», и подпись: «Знайка». Прочитав записку, коротышки сразу поняли, что Знайка уехал в Солнечный город. Знайка, как это все хорошо знали, был неожиданный коротышка. Если ему в голову приходило какое-нибудь решение, он никогда не откладывал его исполнение в долгий ящик. Так и на этот раз. Проснувшись ни свет ни заря, когда все ещё спали, и решив поехать в Солнечный город, он не захотел никого будить, а написал записку и потихоньку вышел из дома.

Другой на его месте оставил бы более подробную записку, ну написал хотя бы: «Я уехал в Солнечный город», а не просто «В Солнечный город», но Знайка знал, что чем больше слов, тем больше путаницы, и к тому же был уверен, что слова «В Солнечный город» не могли означать ничего, кроме того, что он уехал в Солнечный город. Месяца через два от Знайки пришла телеграмма: «Винтик, Шпунтик Солнечный город». Винтик и Шпунтик отлично поняли, что от них требовалось, и, моментально собравшись, тоже уехали. Некоторое время от них не было никаких вестей, поэтому жители Цветочного города решили, что они вместе со Знайкой совсем переселились в Солнечный город и уже не вернутся обратно. Вскоре коротышки заметили, что по соседству с Цветочным городом, неподалёку от Огурцовой горки, началось строительство. Сюда то и дело подъезжали грузовики, нагруженные строительными блоками из лёгкой пенопластмассы. Несколько коротышек в голубых комбинезонах собирали из этих блоков небольшие, уютные одноэтажные домики.

Лошадь напрягала все силы, стараясь пр... Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр..

Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр... Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр..

Список предметов

  • Упр.155 Часть 1 ГДЗ Гольцова 10-11 класс (Русский язык)
  • Другие статьи в литературном дневнике:
  • ШТУРМ ПЕРВОЙ ВЕРШИНЫ
  • Другие статьи в литературном дневнике:
  • лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение заяц метнулся гдз | Page | vepyvel
  • Мы идем по Восточному Саяну

По Уссурийскому краю

» Ответы ГДЗ» лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. Объясните значения, которые эти приставки вносят в слова. Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически.1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. 1) (В)ТЕЧЕНИЕ суток Ольга ждала вестей – (НА)УТРО в дверь постучали. 2) Речевой этикет (В)ЦЕЛОМ явление универсальное, но в ТО(ЖЕ) время каждый народ выработал свою специфическую систему правил речевого поведения.

Приставки пре- и при-

  • Характеристика предложения
  • Поединок. Александр Куприн читать онлайн Данинград
  • Серебряные коньки
  • Об инструменте
  • Мне приходилось идти против общего течения егэ

Остались вопросы?

Всё о Дзене Вакансии Все статьи Все видео Все каналы Все подборки Все видеоигры Все фактовые ответы Все рубрики новостей Все региональные новости Все архивные новости Все программы передач ТелепрограммаДзен на iOS и Android. Упр 142. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть. 9 мар 2019 когда все приспособятся, то люди и лошади сами пойдут скорее и без понукания. она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. заяц метнулся, заверещал и, прижав к спине уши, притаился.

Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Ученики: Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (пере-) течение. Заяц метнулся, заверещал и, прижав (присоединения) уши, притаился (неполнота). Через несколько часов с приливом (приближения) вода прибывает (приближения), снова доходит до скал. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (= пере) те­. ЧАСТЬ 5. Совершенно бесплатно и без регистрации! Знайка изо всех сил вырывался из рук, стараясь лягнуть Незнайку, и кричал. Кроме того, ему приходилось напрягать всю свою энергию, чтобы не столкнуться с пробегавшими мимо него конькобежцами и помешать крикливым малышам сшибить его санками. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть течение. (В. Арсеньев) 2. Заяц метнулся, заверещал и, прижав уши, притаился.

Библиотека

Предложение простое, двусоставное, неполное с пропущенным подлежащим, сказуемые однородные. Сложноподчинённое предложение, главная часть — двусоставное неполное предложение с пропущенным сказуемым. Бессоюзное сложное предложение, обе части — односоставные назывные.

Под ним была высокая длинная лошадь золотистой масти с коротким, по-английски, хвостом. Она горячилась, нетерпеливо мотала крутой, собранной мундштуком шеей и часто перебирала тонкими ногами. Иногда действительно армяшки выдают себя за черкесов и за лезгин, но Бек вообще, кажется, не врет. Да вы посмотрите, каков он на лошади! Он приложил руки ко рту и закричал сдавленным голосом, так, чтобы не слышал ротный командир: — Поручик Агамалов! Офицер, ехавший верхом, натянул поводья, остановился на секунду и обернулся вправо. Потом, повернув лошадь в эту сторону и слегка согнувшись в седле, он заставил ее упругим движением перепрыгнуть через канаву и сдержанным галопом поскакал к офицерам.

Он был меньше среднего роста, сухой, жилистый, очень сильный. Лицо его, с покатым назад лбом, топким горбатым носом и решительными, крепкими губами, было мужественно и красиво в еще до сих пор не утратило характерной восточной бледности — одновременно смуглой и матовой. Бек-Агамалов пожимал руки офицерам, низко и небрежно склоняясь с седла. Он улыбнулся, и казалось, что его белые стиснутые зубы бросили отраженный свет на весь низ его лица и на маленькие черные, холеные усы… — Ходили там две хорошенькие жидовочки. Да мне что? Я нуль внимания. Это к тебе, Бек, относится. Что они самые отчаянные наездники во всем мире… — Не ври, фендрик! Он толкнул лошадь шенкелями и сделал вид, что хочет наехать на подпрапорщика.

У всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкапы — с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание — знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор — так забор, овраг — так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки! Ничего нового. Сейчас, вот только что, застал полковой командир в собрании подполковника Леха. Разорался на него так, что на соборной площади было слышно.

А Лех пьян, как змий, не может папу-маму выговорить. Стоит на месте и качается, руки за спину заложил. А Шульгович как рявкнет на него: «Когда разговариваете с полковым командиром, извольте руки на заднице не держать! Я — для вас устав, и никаких больше разговоров! Я здесь царь и бог! Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. Командир во всех ротах требует от офицеров рубку чучел. В девятой роте такого холоду нагнал, что ужас. Епифанова закатал под арест за то, что шашка оказалась не отточена… Чего ты трусишь, фендрик!

Сам ведь будешь когда-нибудь адъютантом. Будешь сидеть на лошади, как жареный воробей на блюде. Убирайся со своим одром дохлым, — отмахивался Лбов от лошадиной морды. Выехал на ней на смотр, а она вдруг перед самим командующим войсками начала испанским шагом парадировать. Знаешь, так: ноги вверх и этак с боку на бок. Врезался, наконец, в головную роту — суматоха, крик, безобразие. А лошадь — никакого внимания, знай себе испанским шагом разделывает. Так Драгомиров сделал рупор — вот так вот — и кричит: «Поручи-ик, тем же аллюром на гауптвахту, на двадцать один день, ма-арш!.. Это значит что же?

Совсем свободного времени не останется? Вот и нам вчера эту уроду принесли. Он показал на середину плаца, где стояло сделанное из сырой глины чучело, представлявшее некоторое подобие человеческой фигуры, только без рук и без ног. Стану я ерундой заниматься, — заворчал Веткин. С девяти утра до шести вечера только и знаешь, что торчишь здесь. Едва успеешь пожрать и водки выпить. Я им, слава Богу, не мальчик дался… — Чудак. Да ведь надо же офицеру уметь владеть шашкой. На войне?

При теперешнем огнестрельном оружии тебя и на сто шагов не подпустят. На кой мне черт твоя шашка? Я не кавалерист. А понадобится, я уж лучше возьму ружье да прикладом — бац-бац по башкам. Это вернее. Мало ли сколько может быть случаев. Бунт, возмущение там или что… — Так что же? При чем же здесь опять-таки шашка? Не буду же я заниматься черной работой, сечь людям головы.

Ро-ота, пли! Нет, ты отвечай серьезно. Вот идешь ты где-нибудь на гулянье или в театре, или, положим, тебя в ресторане оскорбил какой-нибудь шпак… возьмем крайность — даст тебе какой-нибудь штатский пощечину. Ты что же будешь делать? Веткин поднял кверху плечи и презрительно поджал губы. Во-первых, меня никакой шпак не ударит, потому что бьют только того, кто боится, что его побьют. А во-вторых… ну, что же я сделаю? Бацну в него из револьвера. Был же случай, что оскорбили одного корнета в кафешантане.

И он съездил домой на извозчике, привез револьвер и ухлопал двух каких-то рябчиков. И все!.. Бек-Агамалов с досадой покачал головой. Однако суд признал, что он действовал с заранее обдуманным намерением, и приговорил его. Что же тут хорошего? Нет, уж я, если бы меня кто оскорбил или ударил… Он не договорил, но так крепко сжал в кулак свою маленькую руку, державшую поводья, что она задрожала. Лбов вдруг затрясся от смеха и прыснул. В М-ском полку был случай. Подпрапорщик Краузе в Благородном собрании сделал скандал.

Тогда буфетчик схватил его за погон и почти оторвал. Тогда Краузе вынул револьвер — р-раз ему в голову! На месте! Тут ему еще какой-то адвокатишка подвернулся, он и его бах! Ну, понятно, все разбежались. А тогда Краузе спокойно пошел себе в лагерь, на переднюю линейку, к знамени. Часовой окрикивает: «Кто идет? Потом суд его оправдал. Начался обычный, любимый молодыми офицерами разговор о случаях неожиданных кровавых расправ на месте и о том, как эти случаи проходили почти всегда безнаказанно.

В одном маленьком городишке безусый пьяный корнет врубился с шашкой в толпу евреев, у которых он предварительно «разнес пасхальную кучку». В Киеве пехотный подпоручик зарубил в танцевальной зале студента насмерть за то, что тот толкнул его локтем у буфета. В каком-то большом городе — не то в Москве, не то в Петербурге — офицер застрелил, «как собаку», штатского, который в ресторане сделал ему замечание, что порядочные люди к незнакомым дамам не пристают. Ромашов, который до сих пор молчал, вдруг, краснея от замешательства, без надобности поправляя очки и откашливаясь, вмешался в разговор: — А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю… да… Но если штатский… как бы это сказать?.. Да… Ну, если он порядочный человек, дворянин и так далее… зачем же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки же мы люди культурные, так сказать… — Э, чепуху вы говорите, Ромашов, — перебил его Веткин. Я противник кровопролития… И кроме того, э-э… у нас есть мировой судья…» Вот и ходите тогда всю жизнь с битой мордой.

Бек-Агамалов широко улыбнулся своей сияющей улыбкой. Соглашаешься со мной? Я тебе, Веткин, говорю: учись рубке. У нас на Кавказе все с детства учатся. На прутьях, на бараньих тушах, на воде… — А на людях? Одним ударом рассекают человека от плеча к бедру, наискось. Вот это удар! А то что и мараться. Бек-Агамалов вздохнул с сожалением: — Нет, не могу… Барашка молодого пополам пересеку… пробовал даже телячью тушу… а человека, пожалуй, нет… не разрублю.

Голову снесу к черту, это я знаю, а так, чтобы наискось… нет. Мой отец это делал легко. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда! Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку.

Но было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца. Брызнула кровь. Вот видите! Разве же можно так обращаться с оружием? Да ничего, пустяки, завяжите платком потуже. Подержи коня, фендрик.

Вот, смотрите. Главная суть удара не в плече и не в локте, а вот здесь, в сгибе кисти. Когда вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы пилите, отдергивайте шашку назад… Понимаете? И притом помните твердо: плоскость шашки должна быть непременно наклонна к плоскости удара, непременно. От этого угол становится острее. Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная. Но Бек-Агамалов, точно боясь испортить произведенный эффект, улыбаясь, вкладывал шашку в ножны.

Он тяжело дышал, и весь он в эту минуту, с широко раскрытыми злобными глазами, с горбатым носом и с оскаленными зубами, был похож на какую-то хищную, злую и гордую птицу. Это разве рубка? Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой струйкой и рубят. Если нет брызгов, значит, удар был верный. Ну, Лбов, теперь ты. К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. Офицеры торопливо разошлись по своим взводам. Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе на плац и остановилась.

Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с другой легкой соскочил на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер. Солдаты громко и нестройно закричали с разных углов плаца: — Здравия желаем, ваш-о-о-о! Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам. Солдат точно гипнотизировал пристальный, упорный взгляд его старчески бледных, выцветших, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая, едва дыша, вытягиваясь в ужасе всем телом. Полковник был огромный, тучный, осанистый старик. Его мясистое лицо, очень широкое в скулах, суживалось вверх, ко лбу, а внизу переходило в густую серебряную бороду заступом и таким образом имело форму большого, тяжелого ромба. Брови были седые, лохматые, грозные. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в дивизии голоса — голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе.

Я тебя спрашиваю, на какой пост ты наряжен? Солдат, растерявшись от окрика и сердитого командирского вида, молчал и только моргал веками. Полное лицо командира покраснело густым кирпичным старческим румянцем, а его кустистые брови гневно сдвинулись. Он обернулся вокруг себя и резко спросил: — Кто здесь младший офицер? Ромашов выдвинулся вперед и приложил руку к фуражке. Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей… Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир?

Я тебя спрашиваю, кто твой командир полка? Кто — я? Понимаешь, я, я, я, я, я!.. Пусть сгниет, каналья, под ружьем. Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с. Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? Фамилию своего полкового командира не знает… У-д-дивляюсь вам, подпоручик!..

Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами… И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник. Он ничего не понимает по-русски, и кроме того… У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. Молокосос, прапорщик позволяет себе… Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки. Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться. Не барышни, не размокнут… Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске.

И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина. Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор. И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога. Вам бы сиську сосать, а не… Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру. Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренне: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти…» II Солдаты разошлись повзводно на квартиры. Плац опустел.

Ромашов некоторое время стоял в нерешимости на шоссе. Уже не в первый раз за полтора года своей офицерской службы испытывал он это мучительное сознание своего одиночества и затерянности среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей, — это тоскливое чувство незнания, куда девать сегодняшний вечер. Мысли о своей квартире, об офицерском собрании были ему противны. В собрании теперь пустота; наверно, два подпрапорщика играют на скверном, маленьком бильярде, пьют пиво, курят и над каждым шаром ожесточенно божатся и сквернословят; в комнатах стоит застарелый запах плохого кухмистерского обеда — скучно!.. В бедном еврейском местечке не было ни одного ресторана. Клубы, как военный, так и гражданский, находились в самом жалком, запущенном виде, и поэтому вокзал служил единственным местом, куда обыватели ездили частенько покутить и встряхнуться и даже поиграть в карты. Ездили туда и дамы к приходу пассажирских поездов, что служило маленьким разнообразием в глубокой скуке провинциальной жизни. Ромашов любил ходить на вокзал по вечерам, к курьерскому поезду, который останавливался здесь в последний раз перед прусской границей. Со странным очарованием, взволнованно следил он, как к станции, стремительно выскочив из-за поворота, подлетал на всех парах этот поезд, состоявший всего из пяти новеньких, блестящих вагонов, как быстро росли и разгорались его огненные глаза, бросавшие вперед себя на рельсы светлые пятна, и как он, уже готовый проскочить станцию, мгновенно, с шипением и грохотом, останавливался — «точно великан, ухватившийся с разбега за скалу», — думал Ромашов.

Из вагонов, сияющих насквозь веселыми праздничными огнями, выходили красивые, нарядные и выхоленные дамы в удивительных шляпах, в необыкновенно изящных костюмах, выходили штатские господа, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими голосами, с французским и немецким языком, с свободными жестами, с ленивым смехом. Никто из них никогда, даже мельком, не обращал внимания на Ромашова, но он видел в них кусочек какого-то недоступного, изысканного, великолепного мира, где жизнь — вечный праздник и торжество… Проходило восемь минут. Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции. Торопливо тушились огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался сзади последнего вагона, уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой. Но тотчас же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда. Это были тяжелые резиновые калоши в полторы четверти глубиной, облепленные доверху густой, как тесто, черной грязью. Такие калоши носили все офицеры в полку.

Потом он посмотрел на свою шинель, обрезанную, тоже ради грязи, по колени, с висящей внизу бахромой, с засаленными и растянутыми петлями, и вздохнул. На прошлой неделе, когда он проходил по платформе мимо того же курьерского поезда, он заметил высокую, стройную, очень красивую даму в черном платье, стоявшую в дверях вагона первого класса. Она была без шляпы, и Ромашов быстро, но отчетливо успел разглядеть ее тонкий, правильный нос, прелестные маленькие и полные губы и блестящие черные волнистые волосы, которые от прямого пробора посредине головы спускались вниз к щекам, закрывая виски, концы бровей и уши. Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой человек в светлой паре, с надменным лицом и с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько на Вильгельма. Дама тоже посмотрела на Ромашова, и, как ему показалось, посмотрела пристально, со вниманием, и, проходя мимо нее, подпоручик подумал, по своему обыкновению: «Глаза прекрасной незнакомки с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого офицера». Но когда, пройдя десять шагов, Ромашов внезапно обернулся назад, чтобы еще раз встретить взгляд красивой дамы, он увидел, что и она и ее спутник с увлечением смеются, глядя ему вслед. Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда. И даже теперь, идя один в полутьме весеннего вечера, он опять еще раз покраснел от стыда за этот прошлый стыд. Сумерки сгущались незаметно для глаза.

Тополи, окаймлявшие шоссе, белые, низкие домики с черепичными крышами по сторонам дороги, фигуры редких прохожих — все почернело, утратило цвета и перспективу; все предметы обратились в черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом воздухе. На западе за городом горела заря. Точно в жерло раскаленного, пылающего жидким золотом вулкана сваливались тяжелые сизые облака и рдели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми огнями. А над вулканом поднималось куполом вверх, зеленея бирюзой и аквамарином, кроткое вечернее весеннее небо. Медленно идя по шоссе, с трудом волоча ноги в огромных калошах, Ромашов неотступно глядел на этот волшебный пожар. Как и всегда, с самого детства, ему чудилась за яркой вечерней зарей какая-то таинственная, светозарная жизнь. Точно там, далеко-далеко за облаками и за горизонтом, пылал под невидимым отсюда солнцем чудесный, ослепительно-прекрасный город, скрытый от глаз тучами, проникнутыми внутренним огнем. Там сверкали нестерпимым блеском мостовые из золотых плиток, возвышались причудливые купола и башни с пурпурными крышами, сверкали брильянты в окнах, трепетали в воздухе яркие разноцветные флаги. И чудилось, что в этом далеком и сказочном городе живут радостные, ликующие люди, вся жизнь которых похожа на сладкую музыку, у которых даже задумчивость, даже грусть — очаровательно нежны и прекрасны.

Ходят они по сияющим площадям, по тенистым садам, между цветами и фонтанами, ходят, богоподобные, светлые, полные неописуемой радости, не знающие преград в счастии и желаниях, не омраченные ни скорбью, ни стыдом, ни заботой… Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то же время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство. И в нем тотчас же, точно в мальчике, — в нем и в самом деле осталось еще много ребяческого, — закипели мстительные, фантастические, опьяняющие мечты. Вся жизнь передо мной! О, трудом можно сделать все, что захочешь. Взять только себя в руки. Буду зубрить, как бешеный… И вот, неожиданно для всех, я выдерживаю блистательно экзамен. Мы были заранее в этом уверены. И Ромашов поразительно живо увидел себя ученым офицером генерального штаба, подающим громадные надежды… Имя его записано в академии на золотую доску.

Профессора сулят ему блестящую будущность, предлагают остаться при академии, но — нет — он идет в строи. Надо отбывать срок командования ротой. Непременно, уж непременно в своем полку. Вот он приезжает сюда — изящный, снисходительно-небрежный, корректный и дерзко-вежливый, как те офицеры генерального штаба, которых он видел на прошлогодних больших маневрах и на съемках. От общества офицеров он сторонится. Грубые армейские привычки, фамильярность, карты, попойки — нет, это не для него: он помнит, что здесь только этап на пути его дальнейшей карьеры и славы. Вот начались маневры. Большой двухсторонний бой. Полковник Шульгович не понимает диспозиции, путается, суетит людей и сам суетится, — ему уже делал два раза замечание через ординарцев командир корпуса.

Помните, хе-хе-хе, как мы с вами ссорились! Уж, пожалуйста». Лицо сконфуженное и заискивающее. Но Ромашов, безукоризненно отдавая честь и подавшись вперед на седле, отвечает с спокойно-высокомерным видом: «Виноват, господин полковник… Это — ваша обязанность распоряжаться передвижениями полка. Мое дело — принимать приказания и исполнять их…» А уж от командира корпуса летит третий ординарец с новым выговором. Блестящий офицер генерального штаба Ромашов идет все выше и выше по пути служебной карьеры… Вот вспыхнуло возмущение рабочих на большом сталелитейном заводе. Спешно вытребована рота Ромашова. Ночь, зарево пожара, огромная воющая толпа, летят камни… Стройный, красивый капитан выходит вперед роты. Это — Ромашов.

Он поворачивается назад, к солдатам, у которых глаза пылают гневом, потому что обидели их обожаемого начальника.

Бессоюзное сложное предложение, обе части — односоставные назывные. Односоставное определённо-личное предложение.

Николина Купить Готовимся к Единому государственному экзамену. Итоговое сочинение. Пособие для учащихся. Беляева Купить Школьный словарь лингвистических терминов. Николина Купить Русский язык в таблицах. Шамшин Купить Контрольные тесты. Орфография и пунктуация. Учебное пособие. Авторы Н. Шамшин Купить Методическое пособие. Тематическое планирование. Поурочные разработки к учебнику Н. Мищериной «Русский язык» 10—11 классы Купить Школьный толковый словарь русского языка.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий