Тексты для конкурса «Живая классика» 1 класс. Рассказ Носова Живая шляпа. Шляпа лежала на комоде, котенок Васька сидел на полу возле комода, а Вовка и Вадик сидели за столом и раскрашивали картинки. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Проза классика для конкурса. Он говорил с ней: Ты должна, Валя, остаться живой и найти маму, я верю, что она не погибла. Лови другую скорей и метись живее, а то — не дай бог — старуха моя вспопашится, так нам с тобой обоим тошноты наделает!». Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Маленькие прозы для чтения наизусть.
Конкурс "Живая классика" - все тексты для заучивания наизусть ~ Проза (Школьная литература)
Димка, а ты спроси, не нужны им еще дегустаторы? Я в них хорошо разбираюсь. Димка, а зарплату там платят? Подошел Петров, постоял немного рядом и сказал: - Кого вы слушаете? Мало он вас обманывал? Димка, признайся: лапшу на уши вешаешь! Придешь и все испортишь. Помечтать не дашь. Иван Якимов «Странная процессия» Осенью на Настасею-овчарницу, когда кормили по дворам пастухов — благодарили за то, что они скот сберегли, - пропал у Митрохи Ванюгина баран. Поискал, поискал Митроха, нет нигде барана, хоть убей.
Стал ходить по домам и дворам. У пяти хозяев побывал, а потом направил стопы к Макриде и Епифану. Заходит, а они всей семьёй суп жирный из баранины хлебают, только ложки мелькают. Хлеб-соль, - говорит Митроха, косясь на стол. Проходи, Митрофан Кузьмич, гостем будешь. Садись суп с нами хлебать, - приглашают хозяева. Никак, барана зарезали? Слава богу, зарезали, хватит ему жир копить. А я ума не приложу, куды мог запропаститься баран,- вздохнул Митроха и, помолчав спросил: - К вам он не попал случаем?
А может, и попал, надо поглядеть в хлеве. А может и под нож попал? Может и под нож попал, - ничуть не смутившись, отвечает хозяин. Ты не шути, Епифан Аверьянович, вы ведь не в темноте, чай, резали барана, должны отличить своего от чужого. Да эти бараны все серые, как волки, дак кто их разберёт, высказалась Макрида. Кажите шкуру. Я своего барана кряду узнаю. Хозяин несёт шкуру. Ну точно, мой баран-то!
Не нарочно мы, прости, Кузьмич. У самых дверей стоял он окоянный, кто ж его знал, что он твой, - пожимают хозяева плечами. Забирай нашего барана и делу конец. Нет, не конец! Вертайте моего барана! Да как его вернёшь, коли он наполовину съеден? Вертайте всё, что осталось, за остальное деньги платите. Через час от дома Макриды и Епифана к дому Митрохи на глазах у всей деревни двигалась странная процессия.. Впереди шёл, припадая на правую ногу, Епифан с бараньей шкурой под мышкой, за ним важно вышагивал Митроха с мешком баранины на плече, а замыкала шествие Макрида.
Она семенила с чугуном на вытянутых руках - несла недоеденный суп из Митрохиного барана. Баран, хоть и в разобранном виде, но снова вернулся к хозяину. Бобик в гостях у Барбоса Н. Носов Бобик увидел на столе гребешок и спросил: А что это у вас за пила? Какая пила! Это гребешок. А для чего он? Эх ты! Не знаешь, для чего гребешок?
Как это - причесываться? Барбос взял гребешок и стал причесывать у себя на голове шерсть: Вот смотри, как надо причесываться. Подойди к зеркалу и причешись. Бобик взял гребешок, подошел к зеркалу и увидел в нем свое отражение. Послушай, - закричал он, показывая на зеркало, - там собака какая-то! Да это ведь ты сам в зеркале! Как - я? Я ведь здесь, а там другая собака. Барбос тоже подошел к зеркалу.
Бобик увидел его отражение и закричал: Ну вот, теперь их уже двое! Да нет! Они там, в зеркале, неживые. Как неживые? Вот чудак! Видишь, там одна собака на меня похожа! Точь-в-точь как ты! А другая собака похожа на тебя. Что ты!
Такие же лапы, как у тебя. Нет, это ты меня обманываешь! Посадил туда каких-то двух собак и думаешь, я тебе поверю, - сказал Бобик. Он принялся причесываться перед зеркалом, потом вдруг как засмеется: Глянь-ка, а этот чудак в зеркале тоже причесывается! Вот умора! Барбос только фыркнул и отошел в сторону. Виктор Драгунский «Шиворот- навыворот» Один раз я сидел, сидел и ни с того ни с сего вдруг такое надумал, что даже сам удивился. Я надумал, что вот как хорошо было бы, если бы все вокруг на свете было устроено наоборот. Ну вот, например, чтобы дети были во всех делах главные и взрослые должны были бы их во всем, во всем слушаться.
В общем, чтобы взрослые были как дети, а дети как взрослые. Вот это было бы замечательно, очень было бы интересно. Во-первых, я представляю себе, как бы маме «понравилась» такая история, что я хожу и командую ею как хочу, да и папе небось тоже бы «понравилось», а о бабушке и говорить нечего. Что и говорить, я все бы им припомнил! Например, вот мама сидела бы за обедом, а я бы ей сказал: «Ты почему это завела моду без хлеба есть? Вот еще новости! Ты погляди на себя в зеркало, на кого ты похожа? Вылитый Кощей! Ешь сейчас же, тебе говорят!
Не держи за щекой! Опять задумалась? Все решаешь мировые проблемы? Жуй как следует! И не раскачивайся на стуле! Вечно тебя надо ждать! Мой руки сейчас же! Как следует, как следует мой, нечего грязь размазывать. После тебя на полотенце страшно смотреть.
Щеткой три и не жалей мыла. Ну-ка, покажи ногти! Это ужас, а не ногти. Это просто когти! Где ножницы? Не дергайся! Ни с каким мясом я не режу, а стригу очень осторожно. Не хлюпай носом, ты не девчонка... Вот так.
Теперь садись к столу». Он бы сел и потихоньку сказал маме: «Ну как поживаешь? Когда я ем, то глух и нем! Запомните это на всю жизнь. Золотое правило! Положи сейчас же газету, наказание ты мое! Полюбуйтесь-ка на нашу бабуленьку! Каков вид! Пальто распахнуто, шапка на затылке!
Щеки красные, вся шея мокрая! Хороша, нечего сказать. Признавайся, опять в хоккей гоняла! А это что за грязная палка? Ты зачем ее в дом приволокла? Это клюшка! Убери ее сейчас же с моих глаз - на черный ход! И мы тоже хотим в кино! Вчера ходили на день рождения, в воскресенье я вас в цирк водил!
Понравилось развлекаться каждый день. Дома сидите! Нате вам вот тридцать копеек на мороженое, и все! Ведь каждый ребенок может провести с собой одного взрослого бесплатно! Сиди дома, гулена! Но я не успел придумать, что бы я сказал, потому что в это время вошла мама, самая настоящая, живая, и сказала: - Ты еще сидишь. Ешь сейчас же, посмотри, на кого ты похож? Джанни Родари Вопросы наизнанку Жил-был один мальчик, который целые дни только и делал, что приставал ко всем с вопросами. В этом, конечно, нет ничего плохого, напротив, любознательность - дело похвальное.
Но беда в том, что на вопросы этого мальчика никому не удавалось ответить. Например, приходит он однажды и спрашивает: - Почему у ящиков есть стол? Конечно, люди только удивленно открывали глаза или на всякий случай отвечали: - Ящики служат для того, чтобы в них что-нибудь класть. Ну, скажем, обеденные приборы. А вот почему у ящиков есть столы? Люди качали головами и спешили уйти. В другой раз он спрашивал: - Почему у хвоста есть рыба? Или еще: - Почему у усов есть кошка? Люди пожимали плечами и спешили уйти, потому что у всех были свои дела.
Мальчик подрастал, но по-прежнему оставался почемучкой, и не простым, а почемучкой наизнанку. Даже став взрослым, он ходил и приставал ко всем с вопросами. Само собой понятно, что никто, ни один человек, не мог на них ответить. Совсем отчаявшись, почемучка наизнанку удалился на вершину горы, построил себе хижину и придумывал там на свободе все новые и новые вопросы. Придумывал, записывал их в тетрадку, а потом ломал голову, стараясь найти ответ Однако ни разу в жизни он не ответил ни на один из своих вопросов. Да и как было ответить, если в тетрадке у него было написано: "Почему у тени есть сосна? Мало-помалу у него отросла длинная борода, но он даже не думал ее подстригать. Вместо этого он придумал новый вопрос: "Почему у бороды есть лицо? Когда он умер, один ученый стал исследовать его жизнь и сделал удивительное научное открытие.
Оказалось, что этот почемучка с детства привык надевать чулки наизнанку и надевал их так всю жизнь. Ни разу ему не удавалось надеть их как полагается. Поэтому-то он до самой смерти не мог научиться задавать правильные вопросы. А посмотри-ка на свои чулки, верно ли ты их надел? Генри Солнце ярко светит и птицы весело поют на ветвях. Во всей природе разлиты мир и гармония. У входа в небольшую пригородную гостиницу сидит приезжий и, тихо покуривая трубочку, ждет поезда. Но вот высокий мужчина в сапогах и в шляпе с широкими, опущенными вниз полями выходит из гостиницы с шестизарядным револьвером в руке и стреляет. Человек на скамье скатывается с громким воплем.
Пуля оцарапала ему ухо. Он вскакивает на ноги в изумлении и ярости и орет: - Почему вы в меня стреляете? Высокий мужчина приближается с широкополой шляпой в руке, кланяется и говорит: - П"ошу п"ощения, сэ". Я полковник Джэй, сэ", мне показалось, что вы оско"бляете меня, сэ", но вижу, что я ошибся. Очень "ад, что не убил вас, сэ". Я вижу тепе"ь, что вы п"осто выколачивали пепел из вашей т"убки, сэ". П"ошу у вас п"ощения, сэ", а также, чтобы вы пошли и де"нули со мной по стаканчику, сэ", дабы показать, что у вас нет никакого осадка на душе п"отив джентльмена, кото"ый п"инес вам свои извинения, сэ". Генри Он был стар и слаб, и песок в часах его жизни почти истек. Он двигался неверными шагами вдоль одной из самых фешенебельных улиц Хаустона.
Он оставил город двадцать лет тому назад, когда последний был немногим больше влачащей полунищее существование деревни, и теперь, устав странствовать по свету и полный мучительного желания поглядеть еще раз на места, где протекало его детство, он вернулся и нашел, что шумный деловой город вырос на месте дома его предков. Он тщетно искал какой-нибудь знакомый предмет, могущий напомнить ему минувшие дни. Все изменилось. Там, где стояла хижина его отца, высились стены стройного небоскреба; пустырь, где он играл ребенком, был застроен современными зданиями. По обе стороны расстилались великолепные лужайки, подбегавшие к роскошным особнякам. Внезапно, с радостным криком, он бросился вперед с удвоенной энергией. Он увидел перед собой - нетронутый рукой человека и неизменимый временем - старый знакомый предмет, вокруг которого он бегал и играл ребенком. Он простер руки и кинулся к нему с глубоким вздохом удовлетворенности. Позже его нашли спящим с тихой улыбкой на лице на старой мусорной куче посередине улицы - единственном памятнике его сладкого детства!
Пишет тебе твоя любимая тётя Тамара, бывший полковник Красной Армии. Тебе пора заняться сельским хозяйством — как для воспитательности, так и для урожая. Морковь надо сажать по стойке «смирно». Капусту — в шеренгу через одного. Тыкву — по команде «вольно». Желательно около старой помойки. Тыква всю помойку «высосет» и станет огроменной. Подсолнух хорошо растёт подальше от забора, чтобы его не съели соседи. Помидоры надо сажать прислонёнными к палкам.
Огурцы и чеснок требуют постоянного удобрения. Это я всё прочитала в уставе сельскохозяйственной службы. Семена я покупала стаканами на рынке и все ссыпала в один мешочек. Но ты на месте разберёшься. Не увлекайся гигантизмом. Помни о трагической участи товарища Мичурина, который погиб, упав с огурца. Мы всей семьёй тебя целуем». От такой посылки дядя Фёдор пришёл в ужас. Он отобрал себе несколько семечек, которые хорошо знал.
Он посадил на солнечном месте семечки подсолнуха. Посадил около помойки семечки тыквы. И всё. Скоро у него всё выросло вкусное, свежее, как в учебнике. Марина Дружинина. В воскресенье мы пили чай с вареньем и слушали радио. Как всегда в это время, радиослушатели в прямом эфире поздравляли своих друзей, родственников, начальников с днём рождения, днём свадьбы или ещё с чем-нибудь знаменательным; рассказывали, какие они расчудесные, и просили исполнить для этих прекрасных людей хорошие песни. Мы слушаем вас! Кого будем поздравлять?
И тут... Я ушам своим не поверил! Поздравляю Владимира Петровича Ручкина, ученика шестого класса «Б»! Он получил пятёрку по математике! Первую в этой четверти! И вообще первую! Передайте для него лучшую песню! А сейчас - «Дважды два - четыре»! Заиграла музыка, а я чуть чаем не поперхнулся.
Шутка ли - в честь меня песню поют! Ведь Ручкин - это я! Да ещё и Владимир! Да ещё и Петрович! И вообще, в шестом «Б» учусь! Всё совпадает! Всё, кроме пятёрки. Никаких пятёрок я не получал. А в дневнике у меня красовалось нечто прямо противоположное.
Неужели ты пятёрку получил?! Я так мечтала об этом! Что же ты молчал? Скромный какой! А Владик-то - настоящий друг! Как за тебя радуется! Даже по радио поздравил! Пятёрочку надо отпраздновать! Я испеку что-нибудь вкусное!
Я хотел крикнуть, что Владик - не друг, а гад! Всё врёт! Никакой пятёрки не было! Но язык совершенно не поворачивался. Как я ни старался. Уж очень мама обрадовалась. Никогда не думал, что мамина радость так действует на мой язык! Когда раздадут, тогда и полюбуемся! И пойдём в цирк!
А сейчас я сбегаю за мороженым для всех нас! Трубку снял Владик. А мне расхлёбывать! Где я им пятёрку возьму? Приходи ко мне прямо сейчас уроки делать. Скрипя зубами, я отправился к Владику. А что мне ещё оставалось?.. В общем, целых два часа мы решали примеры, задачи... И всё это вместо моего любимого триллера «Арбузы-людоеды»!
Ну, Владька, погоди! На следующий день на уроке математики Алевтина Васильевна спросила: - Кто хочет разобрать домашнее задание у доски? Владик ткнул меня в бок. Я ойкнул и поднял руку. Первый раз в жизни. А потом... Потом случилось чудо.
Она каждый день воет. До пяти часов. Мой папа говорит: если не умеешь ухаживать, не заводи собак... Взглянув на часы и махнув рукой Юре, Валерка в прихожей торопливо намотал шарф, надел пальто. Три окна на девятом этаже над квартирой Хлопотовых были неуютно темны. Валерка, прислонившись плечом к холодному бетону фонарного столба, решил ждать, сколько понадобится. И вот крайнее из окон тускло засветилось: включили свет, видимо, в Прихожей… Дверь открылась сразу, но Валерка даже не успел увидеть, кто стоял на пороге, потому что откуда-то вдруг выскочил маленький коричневый клубок и, радостно визжа, бросился Валерке под ноги. Дверь открылась сразу, но Валерка даже не успел увидеть, кто стоял на пороге, потому что откуда-то вдруг выскочил маленький коричневый клубок и, радостно визжа, бросился Валерке под ноги. Голос принадлежал щуплому невысокому человеку. Странное, понимаешь, дело... Янка с чужими... А к тебе — вон как! Воет целыми днями. Человек погрустнел. Мешает, значит. Тебя родители прислали? Ей плохо, да? Но собаке ведь не объяснишь! Я бы мог гулять с ней после школы!
Ночью Антошке приснился сон. Будто они с Везунчиком тащат из магазина четыре авоськи любимых Антошкиных мандаринов, а из окна дома напротив им улыбается одинокая старушка, которой повезло первый раз в жизни. Чарская Лидия Алексеевна Люсина жизнь Царевна Мигуэль "Далеко, далеко, на самом конце света находилось большое прекрасное синее озеро, похожее своим цветом на огромный сапфир. Посреди этого озера на зеленом изумрудном острове, среди мирт и глициний, перевитая зеленым плющом и гибкими лианами, стояла высокая скала. На ней красовался мраморный дворец, позади которого был разбит чудесный сад, благоухающий ароматом. Это был совсем особенный сад, который можно встретить разве в одних только сказках. Владельцем острова и прилегавших к нему земель был могущественный царь Овар. А у царя росла во дворце дочь, красавица Мигуэль -- царевна"... Пестрою лентой плывет и развертывается сказка. Клубится перед моим духовным взором ряд красивых, фантастических картин. Обычно звонкий голосок тети Муси теперь понижен до шепота. Таинственно и уютно в зеленой плющевой беседке. Кружевная тень окружающих ее деревьев и кустов, бросают подвижные пятна на хорошенькое личико юной рассказчицы. Эта сказка -- моя любимая. Со дня ухода от нас моей милой нянечки Фени, умевшей так хорошо рассказывать мне про девочку Дюймовочку, я слушаю с удовольствием единственную только сказку о царевне Мигуэль. Я люблю нежно мою царевну, несмотря на всю ее жестокость. Разве она виновата, эта зеленоглазая, нежно-розовая и златокудрая царевна, что при появлении ее на свет Божий, феи вместо сердца вложили кусочек алмаза в ее детскую маленькую грудь? И что прямым следствием этого было полное отсутствие жалости в душе царевны. Но зато, как она была прекрасна! Прекрасна даже в те минуты, когда движением белой крошечной ручки посылала людей на лютую смерть. Тех людей, которые нечаянно попадали в таинственный сад царевны. В том саду среди роз и лилий находились маленькие дети. Неподвижные хорошенькие эльфы прикованные серебряными цепями к золотым колышкам, они караулили тот сад, и в то же время жалобно звенели своими голосами-колокольчиками. Отпусти нас на волю! Отпусти, прекрасная царевна Мигуэль! Отпусти нас! И эта музыка приятно действовала на царевну, и она частенько смеялась над мольбами своих маленьких пленников. Зато их жалобные голоса трогали сердца проходивших мимо сада людей. И те заглядывали в таинственный сад царевны. Ах, не на радость появлялись они здесь! При каждом таком появлении непрошенного гостя, стража выбегала, хватала посетителя и по приказанию царевны сбрасывали его в озеро со скалы А царевна Мигуэль смеялась только в ответ на отчаянные вопли и стоны тонувших... Я никак не могу понять еще и теперь, каким образом пришла в голову моей хорошенькой жизнерадостной тетки такая страшная по существу, такая мрачная и тяжелая сказка! Героиня этой сказки -- царевна Мигуэль, конечно, была выдумкою милой, немного ветреной, но очень добренькой тети Муси. Ах, все равно, пусть все думают, что выдумка эта сказка, выдумка и самая царевна Мигуэль, но она, моя дивная царевна, прочно водворилась в моем впечатлительном сердце... Существовала она когда-нибудь или нет, какое мне до этого в сущности было дело, когда я любила ее, мою прекрасную жестокую Мигуэль! Я видела ее во сне и не однажды, видела ее золотистые волосы цвета спелого колоса, ее зеленые, как лесной омут, глубокие глаза. В тот год мне минуло шесть лет. Я уже разбирала склады и при помощи тети Муси писала вместо палочек корявые, вкось и вкривь идущие буквы. И я уже понимала красоту. Сказочную красоту природы: солнца, леса, цветов. И мой взгляд загорался восторгом при виде красивой картинки или изящной иллюстрации на странице журнала. Тетя Муся, папа и бабушка старались с моего самого раннего возраста развить во мне эстетический вкус, обращая мое внимание на то, что для других детей проходило бесследным. Смотри, Люсенька, какой красивый закат! Ты видишь, как чудесно тонет в пруду багряное солнце! Гляди, гляди, теперь совсем алой стала вода. И окружающие деревья словно охвачены пожаром. Я смотрю и вся закипаю восторгом. Действительно, алая вода, алые деревья и алое солнце. Какая красота! У меня под кроватью живет хомячок. Набьет полные щеки, про запас, сядет на задние лапы и смотрит черными пуговками... Вчера я отдубасила одного мальчишку. Отвесила ему хорошего леща. Мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо... У нас на Васильевском всегда ветрено. Сечет дождь. Сыплет мокрый снег. Случаются наводнения. И плывет наш остров, как корабль: слева — Нева, справа — Невка, впереди — открытое море. У меня есть подружка — Таня Савичева. Мы с ней соседки. Она со Второй линии, дом 13. Четыре окна на первом этаже. Рядом булочная, в подвале керосиновая лавка... Сейчас лавки нет, но в Танино время, когда меня еще не было на свете, на первом этаже всегда пахло керосином. Мне рассказывали. Тане Савичевой было столько же лет, сколько мне теперь. Она могла бы давно уже вырасти, стать учительницей, но навсегда осталась девчонкой... Когда бабушка посылала Таню за керосином, меня не было. И в Румянцевский сад она ходила с другой подружкой. Но я все про нее знаю. Она была певуньей. Всегда пела. Ей хотелось декламировать стихи, но она спотыкалась на словах: споткнется, а все думают, что она забыла нужное слово. Моя подружка пела потому, что когда поешь, не заикаешься. Ей нельзя было заикаться, она собиралась стать учительницей, как Линда Августовна. Она всегда играла в учительницу. Наденет на плечи большой бабушкин платок, сложит руки замком и ходит из угла в угол. Говорят, есть врачи, которые лечат от заикания. Я нашла бы такого. Мы, василеостровские девчонки, кого хочешь найдем! Но теперь врач уже не нужен. Она осталась там... Ее везли из осажденного Ленинграда на Большую землю, и дорога, названная Дорогой жизни, не смогла подарить Тане жизнь. Девочка умерла от голода... Не все ли равно отчего умирать — от голода или от пули. Может быть, от голода еще больнее... Я решила отыскать Дорогу жизни. Поехала на Ржевку, где начинается эта дорога. Прошла два с половиной километра — там ребята строили памятник детям, погибшим в блокаду. Я тоже захотела строить. Какие-то взрослые спросили меня: — Я Валя Зайцева с Васильевского острова. Я тоже хочу строить. Мне сказали: — Нельзя! Приходи со своим районом. Я не ушла. Осмотрелась и увидела малыша, головастика. Я ухватилась за него: — Он тоже пришел со своим районом? С братом можно. С районом можно. А как же быть одной? Я сказала им: — Понимаете, я ведь не так просто хочу строить. Я хочу строить своей подруге... Тане Савичевой. Они выкатили глаза. Не поверили. Переспросили: — Таня Савичева твоя подруга? Мы одногодки. Обе с Васильевского острова. До чего бестолковые люди, а еще взрослые! Что значит «нет», если мы дружим? Я сказала, чтобы они поняли: — У нас все общее. И улица, и школа. У нас есть хомячок. Он набьет щеки... Я заметила, что они не верят мне. И чтобы они поверили, выпалила: — У нас даже почерк одинаковый! Неожиданно они повеселели, от почерка: — Это очень хорошо! Это прямо находка. Поедем с нами. Я хочу строить... Ты будешь для памятника писать Таниным почерком. На бетоне не пишут карандашом. Я никогда не писала на бетоне. Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник — записную книжку с алфавитом: а, б, в... У меня есть такая же книжка. За сорок копеек. Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку. Там было написано: Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти. Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать. Буду писать. Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом. Писать было трудно. И мне говорили: — Не торопись. Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова. У меня плохо получалось. Пока я писала про Женю, умерла бабушка. Если просто хочешь есть, это не голод — поешь часом позже. Я пробовала голодать с утра до вечера. Голод — когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце — все, что у тебя есть, голодает. Сперва голодает, потом умирает. У Леки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил.
Я иду в сад. Я добросовестно пишу везде немецкими буквами это непонятное "пукт"... Но когда диктовка кончается, то оказывается, что это слово произносится "пунктум" и означает "точка": фрейлейн Эмма диктует фразы вместе со знаками препинания. Вошедшая в комнату мама весело смеется над моей простотой. Но фрейлейн Эмма даже глазом не моргает, бровью не шевелит. Ей ничего не смешно - ящик, заколоченный ящик, а не человек! Но вот через несколько дней ящик спрашивает меня во время урока: - Скажи-ка, когда ты написала в диктовке двадцать раз слово "пукт", ты сделала это нарочно? Я не знала слово "пунктум" и написала "пукт": мне так послышалось. Правда - это когда говорят то, что есть, а неправда - это когда выдумывают из головы... Ее можно носить в кармане, как носовой платок. А настоящая правда - как солнце!.. И повелительным жестом фрейлейн Эмма показывает мне на небо за окном. Ее нельзя скрыть - она прорвется сквозь все покровы! Она проест железо, как кислота! Она уничтожит, она сожжет все, что посмеет стать на ее пути!.. Вот что такое правда! Куда девался заколоченный ящик? Он раскрывается - глаза фрейлейн Эммы сверкают, они уже не тускло-серые, а карие. Это баллада Шиллера... В Греции жил поэт Ивик, чудный поэт, его все любили. Но однажды в глухом лесу, где не было ни одного человека - запомни: ни одного человека! Раненый, умирающий Ивик услыхал, как в небе кричат журавли, и позвал их: Вы, журавли под небесами, Я вас в свидетели зову! Да грянет, привлеченный вами, Зевесов гром на их главу! Никто не видел, не слыхал, как его убивали, никто этого не знал, никто не мог назвать убийц. Казалось, правда навеки схоронена в лесу... Но вот на большом народном празднике, куда стеклись отовсюду тысячи людей, над головами толпы проплыли стаи журавлей. И какой-то человек шутливо подмигнул своему спутнику: "Видишь? Ивиковы журавли! Почему Ивик? Кто назвал это имя? Задержите их! Допросите их! Убийц схватили, их привели к судьям. И тщетный плач был их ответом: И смерть была им приговор. Правда не осталась скрытой в лесу, - говорит фрейлейн Эмма радостно, с торжеством. И голос у нее уже не скрипит, а звенит, и руку она красиво, мягко подняла вверх. Несколько секунд фрейлейн Эмма молчит, а я смотрю на нее с удивлением, почти с восхищением. В заколоченном ящике оказался человек, живой, правдолюбивый и, наверно, хороший!.. Но тут же фрейлейн Эмма гасит свет в своих глазах - они уже не карие, а свинцово-серые, как шляпки гвоздей, которыми заколочен ящик. Мне даже кажется, что я слышу щелканье захлопнутой крышки... И, заканчивая урок, фрейлейн Эмма говорит прежним, чужим, скрипучим голосом: - Вот - отсюда до сих пор - списать. Просклонять письменно слова: роза, стул, дом... До свиданья! И ящик уходит. У меня под кроватью живет хомячок. Набьет полные щеки, про запас, сядет на задние лапы и смотрит черными пуговками... Вчера я отдубасила одного мальчишку. Отвесила ему хорошего леща. Мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо... У нас на Васильевском всегда ветрено. Сечет дождь. Сыплет мокрый снег. Случаются наводнения. И плывет наш остров, как корабль: слева — Нева, справа — Невка, впереди — открытое море. У меня есть подружка — Таня Савичева. Мы с ней соседки. Она со Второй линии, дом 13. Четыре окна на первом этаже. Рядом булочная, в подвале керосиновая лавка... Сейчас лавки нет, но в Танино время, когда меня еще не было на свете, на первом этаже всегда пахло керосином. Мне рассказывали. Тане Савичевой было столько же лет, сколько мне теперь. Она могла бы давно уже вырасти, стать учительницей, но навсегда осталась девчонкой... Когда бабушка посылала Таню за керосином, меня не было. И в Румянцевский сад она ходила с другой подружкой. Но я все про нее знаю. Она была певуньей. Всегда пела. Ей хотелось декламировать стихи, но она спотыкалась на словах: споткнется, а все думают, что она забыла нужное слово. Моя подружка пела потому, что когда поешь, не заикаешься. Ей нельзя было заикаться, она собиралась стать учительницей, как Линда Августовна. Она всегда играла в учительницу. Наденет на плечи большой бабушкин платок, сложит руки замком и ходит из угла в угол. Говорят, есть врачи, которые лечат от заикания. Я нашла бы такого. Мы, василеостровские девчонки, кого хочешь найдем! Но теперь врач уже не нужен. Она осталась там... Ее везли из осажденного Ленинграда на Большую землю, и дорога, названная Дорогой жизни, не смогла подарить Тане жизнь. Девочка умерла от голода... Не все ли равно отчего умирать — от голода или от пули. Может быть, от голода еще больнее... Я решила отыскать Дорогу жизни. Поехала на Ржевку, где начинается эта дорога. Прошла два с половиной километра — там ребята строили памятник детям, погибшим в блокаду. Я тоже захотела строить. Какие-то взрослые спросили меня: — Я Валя Зайцева с Васильевского острова. Я тоже хочу строить. Мне сказали: — Нельзя! Приходи со своим районом. Я не ушла. Осмотрелась и увидела малыша, головастика. Я ухватилась за него: — Он тоже пришел со своим районом? С братом можно. С районом можно. А как же быть одной? Я сказала им: — Понимаете, я ведь не так просто хочу строить. Я хочу строить своей подруге... Тане Савичевой. Они выкатили глаза. Не поверили. Переспросили: — Таня Савичева твоя подруга? Мы одногодки. Обе с Васильевского острова. До чего бестолковые люди, а еще взрослые! Что значит «нет», если мы дружим? Я сказала, чтобы они поняли: — У нас все общее. И улица, и школа. У нас есть хомячок. Он набьет щеки... Я заметила, что они не верят мне. И чтобы они поверили, выпалила: — У нас даже почерк одинаковый! Неожиданно они повеселели, от почерка: — Это очень хорошо! Это прямо находка. Поедем с нами. Я хочу строить... Ты будешь для памятника писать Таниным почерком. На бетоне не пишут карандашом. Я никогда не писала на бетоне. Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник — записную книжку с алфавитом: а, б, в... У меня есть такая же книжка. За сорок копеек. Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку. Там было написано: «Женя умерла 28 дек. Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти. Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать. Буду писать. Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом. Писать было трудно. И мне говорили: — Не торопись. Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова. У меня плохо получалось.
Тексты для конкурса чтецов " Живая классика" 1класс
Какие-то взрослые спросили меня: — Я Валя Зайцева с Васильевского острова. Я тоже хочу строить. Мне сказали: — Нельзя! Приходи со своим районом.
Я не ушла. Осмотрелась и увидела малыша, головастика. Я ухватилась за него: — Он тоже пришел со своим районом?
С братом можно. С районом можно. А как же быть одной?
Я сказала им: — Понимаете, я ведь не так просто хочу строить. Я хочу строить своей подруге... Тане Савичевой.
Они выкатили глаза. Не поверили. Переспросили: — Таня Савичева твоя подруга?
Мы одногодки. Обе с Васильевского острова. До чего бестолковые люди, а еще взрослые!
Что значит «нет», если мы дружим? Я сказала, чтобы они поняли: — У нас все общее. И улица, и школа.
У нас есть хомячок. Он набьет щеки... Я заметила, что они не верят мне.
И чтобы они поверили, выпалила: — У нас даже почерк одинаковый! Неожиданно они повеселели, от почерка: — Это очень хорошо! Это прямо находка.
Поедем с нами. Я хочу строить... Ты будешь для памятника писать Таниным почерком.
На бетоне не пишут карандашом. Я никогда не писала на бетоне. Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник — записную книжку с алфавитом: а, б, в...
У меня есть такая же книжка. За сорок копеек. Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку.
Там было написано: «Женя умерла 28 дек. Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти.
Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать. Буду писать.
Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом.
Писать было трудно. И мне говорили: — Не торопись. Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова.
У меня плохо получалось. Пока я писала про Женю, умерла бабушка. Если просто хочешь есть, это не голод — поешь часом позже.
Я пробовала голодать с утра до вечера. Голод — когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце — все, что у тебя есть, голодает. Сперва голодает, потом умирает.
У Леки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил. Зарабатывал деньги черчением и учился. Он был тихий и близорукий, в очках, и все скрипел у себя своим рейсфедером.
Где он умер? Наверное, на кухне, где маленьким слабым паровозиком дымила «буржуйка», где спали, раз в день ели хлеб. Маленький кусочек, как лекарство от смерти.
Леке не хватило лекарства... В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы. И слово «умер» исчезло.
Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали: — Пиши, Валя Зайцева, пиши. И я снова написала — «умер».
Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже. Она давно перестала петь и не замечала, что заикается.
Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась — жила. Мне рассказывали...
Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев.
Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой. У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины.
Но с ней была мама, и Таня держалась. Я долго не решалась открыть страничку на букву «М». На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7.
Таня не написала слово «умерла». У нее не хватило сил написать это слово. Я крепко сжала палочку и коснулась бетона.
Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый. Я писала изо всех сил.
Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы. Ведь Таня Савичева моя...
Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго. Но она жила — значит, не сдавалась!
Открыла страничку «С». Там было два слова: «Савичевы умерли». Открыла страничку «У» — «Умерли все».
И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Под обстрелом. В пустой квартире на Второй линии.
Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась. И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна? У тебя же есть подруга — Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова.
Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. Я подарю его тебе на день рождения. Слышишь, Таня Савичева?
Ты сделала все, что нужно. Я не поняла, за что мне говорят «спасибо». Я сказала: — Приду завтра...
Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан. Она просто жила в родном городе в самое трудное время. Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени.
И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней. А дружат ведь только с живыми. Владимир Железняков «Чучело» Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе.
Мне бы надо остановиться и уйти. Мальчишки набросились на меня. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад.
Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей.
Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. Ленка замолчала и как-то вся угасла. Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил.
Я придумала! Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру. А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост.
Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я!
Я не выдержала и закричала: «Димка! Не надо, Димка-а-а-а!.. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке.
Только он был маленький и некрепкий. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами.
А кое-кто упорно держался мнения, что всадник без головы сам дьявол. Жюль Верн «Дети капитана Гранта» Гл. Крик в ночи. Дети капитана Гранта умолкли. Брату и сестре одновременно показалось, будто из лона волн, попеременно то темных, то светящихся, прозвучал чей-то голос, и его глубокий, тоскующий звук проник в самую глубь их сердец.
И, поспешно перегнувшись через перила, оба стали напряженно вглядываться в мглу, но ничего не было видно - лишь безграничный сумрак стлался перед ними темной пеленой. Да, почудилось, как и тебе... Мы бредим с тобой, Роберт, милый... Но снова раздался голос, призывавший на помощь, и на этот раз иллюзия была так сильна, что у обоих одновременно вырвался тот же крик: - Отец! Это было уже слишком для Мери.
Волнение ее было так сильно, что она без чувств упала на руки брата. Рулевой бросился поднимать бесчувственную девушку. Прибежали стоявшие на вахте матросы, появились разбуженные шумом Джон Манглс, Элен, Гленарван. Никто не мог понять, в чем дело. Я слышал его голос, сестра тоже слышала...
В эту минуту Мери пришла в себя и, словно безумная, повторяла: - Отец! Отец там! Несчастная девушка, перегнувшись через перила, хотела броситься в море. Он подымался из волн, словно жалоба, звучал, словно последнее "прости"... У бедняжки сделались судороги, она рыдала и билась.
Пришлось отнести ее в каюту. Элен пошла туда же, чтобы оказать ей помощь. А Роберт продолжал повторять: - Отец мой! Отец мой там! Я в этом уверен, сэр!
Свидетели этой мучительной сцены не сомневались, что дети капитана Гранта стали жертвой галлюцинации. Но как убедить их в этом? Гленарван первый попытался это сделать. Взяв за руку Роберта, он спросил его: - Ты слышал голос своего отца, дитя мое? Там, среди волн.
Он кричал: "Помогите! О да, клянусь вам! Моя сестра тоже слышала и тоже узнала его. Неужели вы думаете, что мы оба ошиблись? Сэр, едемте скорей на помощь отцу!
Гленарван, поняв, что разубедить бедного мальчика невозможно, решил сделать последнюю попытку и позвал рулевого. Рыдания прервали его голос. Бледный и безмолвный, Роберт тоже лишился чувств. Гленарваи приказал отнести его в каюту и уложить его в постель. Измученный волнением, мальчик впал в тяжелое забытье.
Наука не допускает этого. Затем географ, перегнувшись через перила и сделав всем окружающим знак молчать, в свою очередь стал прислушиваться. Кругом царила тишина. Паганель громко крикнул. Никто не ответил.
На следующий день, 8 марта, в пять часов утра, едва стало светать, как пассажиры, в том числе Роберт и Мери, - ибо их невозможно было удержать в каюте, - собрались на палубе "Дункана". Каждому хотелось увидеть землю, которую лишь мельком видели накануне. Подзорные трубы с жадностью направлялись на остров. Яхта шла вдоль острова на расстоянии мили от берегов. Можно было разглядеть мельчайшие подробности.
Вдруг раздался крик Роберта. Мальчик уверял, что видит трех людей: двое бегают по берегу, размахивая руками, а третий машет флагом. На коленях умоляю вас, позвольте мне первым высадиться на берег! Александра Бруштейн «Дорога уходит в даль... С первого взгляда она почему-то кажется мне похожей на плотно забитый ящик.
Гладкие стенки, крепко приколоченные планки, что в этом ящике, неизвестно,- может быть, он и вовсе пустой. Ничего не видно в пустых серых глазах. Улыбаться фрейлейн Эмма, по-видимому, не умеет или не любит. Руки у нее неласковые, как палки. Она монотонно, в одну дуду, диктует мне по-немецки: - "Собака лает.
Пчела жужжит. Кошка ловит мышей. Роза благоухает... Единственное, что в первый день немного оживляет диктовку, - это то, что после каждой фразы фрейлейн Эмма говорит непонятное для меня и, по-моему, неприличное! Моего маленького брата зовут Карл.
Я иду в сад. Я добросовестно пишу везде немецкими буквами это непонятное "пукт"... Но когда диктовка кончается, то оказывается, что это слово произносится "пунктум" и означает "точка": фрейлейн Эмма диктует фразы вместе со знаками препинания. Вошедшая в комнату мама весело смеется над моей простотой. Но фрейлейн Эмма даже глазом не моргает, бровью не шевелит.
Как она пела! Вы бы слышали её пение! После выступления я подошла к ней и спросила: "У вас есть музыкальное образование? Так вот оно что! Без труда не вытащишь и рыбку из пруда... Каждый звук песни произносился отчётливо, мелодично.
Московским артистам у неё поучиться бы произношению. Кстати, чётко с орфоэпической точки зрения исполняют свои песни только Алла Пугачёва и Анна Герман я говорю это об эстрадных певцах. Понравился мне отрывок из повести Ю. Яковлева "Гонение на рыжих". Как разбегусь, как подпрыгну, как достану самую крупную! А потом буду перебрасывать горячую звезду с ладони на ладонь, как печеную картошку, вынутую из костра.
Эй, рыбы, прячьтесь поскорее в темных водорослях! Я сейчас опаснее самой зубастой щуки. Берегитесь, желтоглазые машины, и отходящие поезда, и витрины, освещенные, как сцена театра, и деревья, и фонарные столбы, и старушки, седые от мудрости. Я могу сейчас все перевернуть, перепутать, превратить в сплошной веселый хаос. Я не пьяная и не сошла с ума. Я, кажется, счастливая, а когда человек счастлив, он распоряжается рыбами, звездами, поездами и старушками.
Соня, дура, клюнула сразу. Влюбилась так, что только оттаскивай. Пришлось слегка сдержать ее пыл: Николай писал примерно одно письмо в месяц, притормаживая Соню с ее разбушевавшимся купидоном. Потом затея стала надоедать: сколько же можно, тем более что из томной Сони ровным счетом ничего нельзя было вытянуть, никаких секретов; Высылала в конвертах вагоны сухих цветов, и на один из Николаевых дней рождения послала ему, отцепив от своего ужасного жакета, свое единственное украшение: белого эмалевого голубка. Весь мыслимый урожай смеха был уже собран, проклятый Николай каторжным ядром путался под ногами, но бросить Соню одну, на дороге, без голубка, без возлюбленного, было бы бесчеловечно.
А годы шли; Валериан, Котик и, кажется, Сережа по разным причинам отпали от участия в игре, и Ада мужественно, угрюмо, одна несла свое эпистолярное бремя, с ненавистью выпекая, как автомат, ежемесячные горячие почтовые поцелуи. Она уже сама стала немного Николаем, и порой в зеркале при вечернем освещении ей мерещились усы на ее смугло-розовом личике. И две женщины на двух концах Ленинграда, одна со злобой, другая с любовью, строчили друг другу письма о том, кого никогда не существовало. Когда началась война, ни та, ни другая не успели эвакуироваться. Ада копала рвы, думая о сыне, увезенном с детским садом.
Было не до любви. Она съела все, что было можно, сварила кожаные туфли, пила горячий бульон из обоев — там все-таки было немного клейстера. Настал декабрь, кончилось все. Ада отвезла на саночках в братскую могилу своего папу, потом Льва Адольфовича, затопила печурку Диккенсом и негнущимися пальцами написала Соне прощальное Николаево письмо. Она писала, что все ложь, что она всех ненавидит, что Соня — старая дура и лошадь, что ничего не было и что будьте вы все прокляты.
Ни Аде, ни Николаю Дальше жить не хотелось. Она отперла двери большой отцовской квартиры, чтобы похоронной команде легче было войти, и легла на диван, навалив на себя пальто папы и брата. Вряд ли, я полагаю, Соня получила Николаеву могильную весть. Сквозь тот черный декабрь письма не проходили или же шли месяцами. Вот, собственно, и все, что можно сказать о Соне.
Жил человек — и нет его. Одно имя осталось. Читать еще: Как нарисовать танк е100 карандашом. Как нарисовать танк карандашом поэтапно для начинающих и детей? Как легко нарисовать танк Тигр карандашом поэтапно Где она хранит пачку Сониных писем, ветхий пакетик, перехваченный бечевкой, потрескивающий от сухих цветов, желтоватых и прозрачных, как стрекозиные крылья?
Не помнит или не хочет говорить. Скорее всего, она бросила эту пачку в огонь, встав на распухшие колени в ту ледяную зиму, во вспыхивающем кругу минутного света, и, может быть, робко занявшись вначале, затем быстро чернея с углов, и, наконец, взвившись столбом гудящего пламени, письма согрели, хоть на краткий миг, ее скрюченные, окоченевшие пальцы. Пусть так. Вот только белого голубка, я думаю, она должна была оттуда вынуть. Ведь голубков огонь не берет.
Предварительный просмотр: Сад окружала живая изгородь из орешника. За нею начинались поля и луга, где паслись коровы и овцы.
Конкурс "Живая классика" - все тексты для заучивания наизусть ~ Проза (Школьная литература)
Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?.. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа. Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче. И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось?
Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает.
Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке. Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть.
Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал. На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба.
Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки.
На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки.
Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности. Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить. Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть. Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни. В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика.
Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя. Виталий Закруткин. Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы... Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе.
Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари. Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля.
Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной. Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток.
На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет... Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее.
Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма. Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока. Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле.
Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины... Толпа хуторян брела мимо нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами.
Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед... Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль: Сволочи! Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии!
Не буду вашей батрачкой, гады! Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе. Санечка, чего это ты? Замолчи, доченька! Прошу тебя, замолчи! Убьют они тебя, деточка моя! Не буду молчать!
Мария услышала короткую автоматную очередь. Хрипло заголосили женщины. Лающими голосами закаркали немцы. Толпа хуторян стала удаляться и скрылась за вершиной холма. На Марию навалился липкий, холодный страх. Она подождала немного, прислушалась. Человеческих голосов нигде не было слышно, только где-то в отдалении глуховато постукивали пулеметы. За перелеском, восточное хутора, то здесь, то там вспыхивали осветительные ракеты. Они повисали в воздухе, освещая мертвым желтоватым светом изуродованную землю, а через две-три минуты, истекая огненными каплями, гасли.
На востоке, в трех километрах от хутора, проходил передний край немецкой обороны. Вместе с другими хуторянами Мария была там: немцы гоняли жителей рыть окопы и ходы сообщения. Извилистой линией они вились по восточному склону холма. Уже много месяцев, страшась темноты, немцы по ночам освещали линию своей обороны ракетами, чтобы вовремя заметить цепи атакующих советских солдат. А советские пулеметчики - Мария не раз видела это трассирующими пулями расстреливали вражеские ракеты, рассекали их, и они, угасая, падали на землю. Так было и сейчас: со стороны советских окопов затрещали пулеметы, и зеленые черточки пуль устремились к одной ракете, ко второй, к третьей и погасили их... Может, ее только ранили и она, бедненькая, лежит на дороге, истекает кровью? Вокруг - никого. По холму тянулся пустой затравевший проселок.
Хутор почти догорел, лишь кое-где еще вспыхивало пламя, да над пепелищем мельтешили искры. Прижимаясь к меже на краю кукурузного поля, Мария поползла к тому месту, откуда, как ей казалось, она слышала крик Сани и выстрелы. Ползти было больно и трудно. На меже сбились согнанные ветрами жесткие кусты перекати-поля, они кололи коленки и локти, а Мария была босиком, в одном старом ситцевом платье. Так, раздетой, она минувшим утром, на рассвете, убежала с хутора и теперь проклинала себя за то, что не взяла пальто, платок и не надела чулки и туфли. Ползла она медленно, полуживая от страха. Часто останавливалась, вслушивалась в глухие, утробные звуки дальней стрельбы и снова ползла. Ей казалось, что все вокруг гудит: и небо, и земля, и что где-то в самых недоступных глубинах земли тоже не прекращается это тяжкое, смертное гудение. Саню она нашла там, где и думала.
Девочка лежала, распростертая, в кювете, раскинув худые руки и неудобно подогнув под себя босую левую ногу. Еле различая в зыбком мраке ее тело, Мария прижалась к ней, щекой ощутила липкую влажность на теплом плече, приложила ухо к маленькой, острой груди. Сердце девочки билось неровно: то замирало, то колотилось в порывистых толчках. Оглядевшись, она поднялась, взяла Саню на руки и побежала к спасительной кукурузе. Короткий путь показался ей бесконечным. Она спотыкалась, дышала хрипло, боясь, что вот сейчас уронит Саню, упадет и больше не поднимется. Уже ничего не видя, не понимая, что вокруг нее жестяным шелестом шумят сухие стебли кукурузы, Мария опустилась на колени и потеряла сознание... Очнулась она от надрывного стона Сани. Девочка лежала под ней, захлебываясь от заполнившей рот крови.
Кровь залила лицо Марии. Она вскочила, подолом платья протерла глаза, прилегла рядом с Саней, приникла к ней всем телом. Саня, деточка моя, - шептала Мария, давясь слезами, - открой глазки, дите мое бедное, сиротиночка моя... Открой свои глазоньки, промолви хоть одно словечко... Дрожащими руками Мария оторвала кусок своего платья, приподняла Санину голову, стала вытирать клочком застиранного ситца рот и лицо девочки. Прикасалась к ней бережно, целовала солоноватый от крови лоб, теплые щеки, тонкие пальцы покорных, безжизненных рук. В груди у Сани хрипело, хлюпало, клокотало. Поглаживая ладонью детские, с угловатыми колонками ноги девочки, Мария с ужасом почувствовала, как холодеют под ее рукой узкие ступни Сани. Прокинься, деточка, - стала молить она Саню.
Не умирай, Санечка... Не оставляй меня одну... Это я с тобой, тетя Мария. Слышишь, деточка? Мы же с тобой только двое остались, только двое... Над ними однообразно шелестела кукуруза. Утихли пушечные залпы. Потемнело небо, лишь где-то далеко, за лесом, еще содрогались красноватые отсветы пламени. Наступил тот предутренний час, когда убивающие друг друга тысячи людей - и те, кто, подобно серому смерчу, несся на восток, и те, кто грудью своей сдерживал движение смерча, уморились, устали корежить землю минами и снарядами и, одуревшие от грохота, дыма и копоти, прекратили страшную свою работу, чтобы отдышаться в окопах, отдохнуть немного и вновь начать трудную, кровавую жатву...
Саня умерла на рассвете. Как ни старалась Мария согреть смертельно раненную девочку своим телом, как ни прижималась к ней горячей своей грудью, как ни обнимала ее - ничего не помогло. Похолодели Санины руки и ноги, замолкло хриплое клокотание в горле, и вся она стала застывать. Мария закрыла Сане чуть приоткрытые веки, сложила на груди исцарапанные, со следами крови и лиловых чернил на пальцах, одеревеневшие руки и молча села рядом с мертвой девочкой. Сейчас, в эти минуты, тяжкое, неутешное горе Марии - смерть мужа и малого сына, два дня назад повешенных немцами на старой хуторской яблоне, - как бы уплыло, заволоклось туманом, сникло перед лицом этой новой смерти, и Мария, пронзенная острой внезапной мыслью, поняла, что ее горе только невидимая миру капля в той страшной, широкой реке горя людского, черной, озаренной пожарами реке, которая, затапливая, руша берега, разливалась все шире и шире и все быстрее стремилась туда, на восток, отдаляя от Марии то, чем она жила на этом свете все свои недолгие двадцать девять лет... Сергей Куцко ВОЛКИ Так уж устроена деревенская жизнь, что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется. Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие! С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки.
Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью. Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей — волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи. Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей? Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение. Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица. Айтматов Чордон, прижатый к решетке перрона, смотрел поверх моря голов на красные вагоны бесконечно длинного состава.
Султан, Султан, сын мой, я здесь! Ты слышишь меня?! Но где там было докричаться! Железнодорожник, стоявший рядом с оградой, спросил его: У тебя есть копь? А знаешь, где сортировочная станция? Знаю, в той стороне. Тогда вот что, папаша, садись на копя и скачи туда. Успеешь, километров пять, не больше. Эшелон там остановится на минутку, там и попрощаешься с сыном, только скачи быстрей, не стой!
Чордон метался по площади, пока нашел своего коня, и помнил лишь, как рывком развязал узел чумбура, как вдел ногу в стремя, как ожег бока лошади камчой и как, пригибаясь, понесся по улице вдоль железной дороги. По пустынной, гулкой улице, пугая редких прохожих и проезжих, он мчался, как свирепый кочевник. Помоги мне, покровитель копей Камбар-ата, не дай споткнуться коню! Дай ему крылья сокола, дай ему сердце железное, дай ему ноги оленьи! До сортировочной станции оставалось уже недалеко, когда сзади его стал настигать шум эшелона. Тяжелый, жаркий грохот двух спаренных цугом паровозов, как горный обвал, обрушился па его пригнутые широкие плечи. Эшелон обогнал скачущего Чордона. Лошадь уже притомилась. Но он рассчитывал успеть, только бы поезд остановился, до сортировочной осталось не так уж далеко.
И страх, тревога, что поезд может вдруг не остановиться, заставили его вспомнить о боге: «Великий боже, если ты есть на земле, останови этот эшелон! Прошу тебя, останови, останови эшелон! А сын бежал вдоль состава - навстречу отцу. Увидев его, Чордон спрыгнул с коня. Они молча бросились в объятия друг друга и замерли, позабыв обо всем на свете. Отец, ты прости меня, я ухожу добровольцем, - проговорил Султан. Знаю, сын. Я обидел сестер, отец. Пусть они забудут обиду, если могут.
Они простили тебя. Ты па них не обижайся, не забывай их, пиши им, слышишь. И мать не забывай. Хорошо, отец. На станции одиноко стукнул колокол, надо было расставаться. В последний раз отец глянул в лицо сына и увидел в нем на мгновение свои черты, себя, еще молодого, еще на заре юности: он крепко прижал его к груди. И в ту минуту всем своим существом он хотел передать сыну отцовскую любовь. Целуя его, Чордон приговаривал одно и то же: Будь человеком, сын мой! Где бы ты ни был, будь человеком!
Всегда оставайся человеком! Вагоны дрогнули.
Представляем вам результат совместной работы библиографов Центральной городской детской библиотеки г. Это сборник текстов, которые мы рекомендуем для исполнения на конкурсе. Все наши библиографы — люди разные, со своим вкусом, читательским и жизненным опытом.
Она обещала мне всегда быть рядом. Я тоже встала, решив, что он хочет обнять меня , но Айзек вдруг огляделся, будто забыв, для чего поднялся, и мы с Огастусом увидели на его лице ярость. Неожиданно Айзек изо всей силы пнул свой стул, и тот, перекувыркнувшись в воздухе, отлетел к кровати.
Айзек погнался за стулом и пнул его снова. Бей этот стул до полусмерти! Айзек пнул стул еще раз, так что тот ударился о кровать, затем схватил одну из подушек и начал лупить ею по стене между кроватью и полкой с призами. Попробуй что-нибудь другое. Айзек схватил баскетбольную награду с полки над кроватью и занес ее над головой, словно ожидая команды. Задай им! Статуэтка ударилась об пол, и у пластмассового баскетболиста отвалилась рука с мячом. Айзек принялся топтать осколки ногами.
Призы летели на пол один за другим, Айзек плясал на них, с силой топая и вопя, а мы с Огастусом, свидетели безумия, стояли поодаль. Бедные искореженные тела пластиковых баскетболистов усеяли ковровое покрытие. Айзек крушил призы, прыгал на них, крича, задыхаясь, пока наконец не рухнул на гору неровных пластиковых обломков. Огастус подошел к нему и поглядел сверху вниз. Подруги послали к ней Мусю. Муся застала подружку в постели. Валя лежала с завязанной щекой. Ах, какой флюс был у меня летом!
Целый нарыв! И ты знаешь, бабушка как раз уехала, а мама была на работе… — Моя мама тоже на работе, — сказала Валя, держась за щеку. Мне тоже давали полосканье! И мне стало лучше! Как пополощу, так и лучше! А еще мне помогала грелка горячая-горячая… Валя оживилась и закивала головой. Нет, это, верно, дождик! Хорошо, что я в галошах пришла!
А то можно простудиться! Она побежала в переднюю, долго стучала ногами, надевая галоши. Потом, просунув в дверь голову, крикнула: — Выздоравливай, Валечка! Я еще приду к тебе! Обязательно приду! Не беспокойся! Валя вздохнула, потрогала холодную грелку и стала ждать маму. Что она говорила?
Что ей нужно? И она ничего не говорила! А помогают ей только грелка и полосканье! Он всегда это произносит в одно слово. Мы сели. Все принесли кисточки и краски? Ну, принимайтесь! Он сел за стол, раскрыл перед собой книгу.
Урок был последним. Все оживлённо взялись за дело — забулькала в стаканах вода, забегали по бумаге кисточки. И лишь мы с Женькой Проегоркиным всё поглядывали друг на друга и никак не могли начать. Наконец я не выдержал и спросил: — Иван Иванович, а нам с Проегоркиным тоже дом рисовать? Иван Иванович оторвался от книги. Рисуйте свой дом — посмотрим, у кого лучше зрительная память. Только не смотрите друг к другу. Женька сидел впереди меня через парту.
Ко мне он не мог заглядывать, а я и сам не собирался смотреть на его рисунок. Когда урок подходил к концу и многие уже сдали свои рисунки, Женька обернулся и громко зашептал: — Ну как, кончил? Я не хотел показывать. Если б он какую задачку просил списать или английский — пожалуйста, мне не жаль. Но тут дело другое. Иван Иванович так ведь и сказал — посмотрим, у кого память лучше. Что ты? Но он не унимался.
Этот Женька Проегоркин просто невозможный человек. Как пристанет, так не отвяжется. Вот и теперь он мне все уши прожужжал: покажи да покажи. Только ты первым показывай. Всё по- честному. Так мы и сделали. Гляжу я на Женькин лист. Неплохо нарисовал.
Наш дом, ничего не скажешь. Даже отвалившуюся штукатурку на одном углу не забыл. Только вот эта труба короткая получилась. Я рассердился. Получилась какая-то мазня. Я еле на месте усидел. А Женька меня успокаивает: — Пусть, — говорит, — это будет дым. Женька и сам, вижу, испугался.
Все сдали давно свои рисунки и ушли. Иван Иванович по-прежнему поедал глазами книгу и не обращал на нас никакого внимания. А у меня от злости даже голос пропал. Гляжу, как Женька старается над моим дымом, и ничего сказать не могу. Я схватил кисть, и тут изо всех окон Женькиного дома вырвался огонь. Тогда я ткнул кисточкой в какую-то краску, и по Женькиному листу поползла зелёная плесень с красными разводами. Что последовало за этим, я не видел. Мы «работали» исступлённо и уже не смотрели друг за другом.
Прозвенел звонок.
Правда, каждое воскресенье от двух до четырех он старательно беседовал со мной, только… в его представлении мне всегда было года на три меньше… Задумался. Он умер пять лет назад, в день моего рождения — мне в тот день исполнилось двенадцать. На кладбище собралось много народу, и все называли его замечательным человеком. Может быть. Не спорю. Но он умер, а в моей жизни ничего не изменилось… Только обеды стали победнее.
Улыбнулся вдруг. А мама была для меня всем — веселая, смешная, добрая. Мы всюду ходили с ней вместе, как обезьянки-неразлучники. А потом появился человек… один человек… И она просто забыла меня — понимаете? Ну зачем! Когда началась война, его в армию не взяли… Куда там — он такой близорукий: кота от собаки не мог отличить. Хорошо хоть он не очень был нудный — все-таки не слишком паниковал во время бомбежек.
Начался голод… Я видел, как они становились все слабее и слабее, к Новому году совсем отощали. Слушайте, что я вам скажу: мне было их жалко, и все-таки я не мог им забыть… Торопливо. Как-то раз, когда дело стало совсем уже плохо, я увидел, что она подсунула ему часть своего хлеба. Он ничего не заметил и съел его. С каждым днем она слабела все больше.
Жена на пять минут
- Живая классика: Рекомендуем тексты для конкурса
- Конкурс "Живая классика" - все тексты для заучивания наизусть ~ Проза (Школьная литература)
- Форма поиска
- Живая классика 5-11 классы
Тексты для конкурса " Живое слово"
Ньютон вовсе не «открыл» закон, долго остававшийся тайной, - так только ребусы решают, а то, что совершил Ньютон, было творчеством. Он создал язык, который говорит нам и о падении яблока на лужайку, и о восходе солнца. Истина - не то, что доказуемо, истина - это простота. К чему спорить об идеологиях? Любую из них можно подкрепить доказательствами, и все они противоречат друг другу, и от этих споров только теряешь всякую надежду на спасение людей. А ведь люди вокруг нас, везде и всюду, стремятся к одному и тому же. Мы хотим свободы. Тот, кто работает киркой, хочет, чтобы в каждом ее ударе был смысл. Когда киркой работает каторжник, каждый ее удар только унижает каторжника, но если кирка в руках изыскателя, каждый ее удар возвышает изыскателя.
Каторга не там, где работают киркой. Она ужасна не тем, что это тяжкий труд. Каторга там, где удары кирки лишены смысла, где труд не соединяет человека с людьми. А мы хотим бежать с каторги. В Европе двести миллионов человек бессмысленно прозябают и рады бы возродиться для истинного бытия. Промышленность оторвала их от той жизни, какую ведет, поколение за поколением, крестьянский род, и заперла в громадных гетто, похожих на сортировочные станции, забитые вереницами черных от копоти вагонов. Люди, похороненные в рабочих поселках, рады бы пробудиться к жизни. Есть и другие, кого затянула нудная, однообразная работа, им недоступны радости первооткрывателя, верующего, ученого.
Кое-кто вообразил, будто возвысить этих людей не так уж трудно, надо лишь одеть их, накормить, удовлетворить их повседневные нужды. И понемногу вырастили из них мещан в духе романов Куртелина, деревенских политиков, узколобых специалистов без каких-либо духовных интересов. Это люди неплохо обученные, но к культуре они еще не приобщились. У тех, для кого культура сводится к затверженным формулам, представление о ней самое убогое. Последний школяр на отделении точных наук знает о законах природы куда больше, чем знали Декарт и Паскаль. Но способен ли школяр мыслить, как они? Все мы - кто смутно, кто яснее - ощущаем: нужно пробудиться к жизни. Но сколько открывается ложных путей… Конечно, людей можно воодушевить, обрядив их в какую-нибудь форму.
Они станут петь воинственные песни и преломят хлеб в кругу товарищей. Они найдут то, чего искали, ощутят единение и общность. Но этот хлеб принесет им смерть. Можно откопать забытых деревянных идолов, можно воскресить старые-престарые мифы, которые, худо ли, хорошо ли, себя уже показали, можно снова внушить людям веру в пангерманизм или в Римскую империю. Можно одурманить немцев спесью, от- того что они - немцы и соотечественники Бетховена. Так можно вскружить голову и последнему трубочисту. И это куда проще, чем в трубочисте пробудить Бетховена. Но эти идолы - идолы плотоядные.
Человек, который умирает ради научного открытия или ради того, чтобы найти лекарство от тяжкого недуга, самой смертью своей служит делу жизни. Быть может, это и красиво - умереть, чтобы завоевать новые земли, но современная война разрушает все то, ради чего она будто бы ведется. Ныне речь уже не о том, чтобы, пролив немного жертвенной крови, возродить целый народ. С того часа, как оружием стали самолет и иприт, война сделалась просто бойней. Враги укрываются за бетонными стенами, и каждый, не умея найти лучший выход, ночь за ночью шлет эскадрильи, которые подбираются к самому сердцу врага, обрушивают бомбы на его жизненные центры, парализуют промышленность и средства сообщения. Победа достанется тому, кто сгниет последним. И оба противника гниют заживо. Мир стал пустыней, и все мы жаждем найти в ней товарищей; ради того, чтобы вкусить хлеба среди товарищей, мы и приемлем войну.
Но чтобы обрести это тепло, чтобы плечом к плечу устремиться к одной и той же цели, вовсе незачем воевать. Мы обмануты. Война и ненависть ничего не прибавляют к радости общего стремительного движения. Чего ради нам ненавидеть друг друга? Мы все заодно, уносимые одной и той же планетой, мы - команда одного корабля. Хорошо, когда в споре между различными цивилизациями рождается нечто новое, более совершенное, но чудовищно, когда они пожирают друг друга. Чтобы нас освободить, надо только помочь нам увидеть цель, к которой мы пойдем бок о бок, соединенные узами братства, - но тогда почему бы не искать такую цель, которая объединит всех? Врач, осматривая больного, не слушает стонов: врачу важно исцелить человека.
Врач служит законам всеобщего. Им служит и физик, выводящий почти божественные уравнения, в которых разом определена сущность атома и звездной туманности. Им служит и простой пастух. Стоит тому, кто скромно стережет под звездным небом десяток овец, осмыслить свой труд - и вот он уже не просто слуга. Он - часовой. А каждый часовой в ответе за судьбы империи. Вы думаете, пастух не стремится осмыслить себя и свое место в жизни? На фронте под Мадридом я побывал в школе - была она на пригорке, за низенькой оградой, сложенной из камня, от окопов ее отделяло метров пятьсот.
В этой школе один капрал преподавал ботанику. В грубых руках капрала был цветок мака, он осторожно разнимал лепестки и тычинки, и со всех сторон из окопной грязи, под грохот снарядов к нему стекались заросшие бородами паломники. Они окружали капрала, усаживались прямо на земле, поджав ноги, подперев ладонью подбородок, и слушали. Они хмурили брови, стискивали зубы, урок был им не очень-то понятен, но им сказали: «Вы темные, вы звери, вы только вылезаете из своего логова, нужно догонять человечество! Когда мы осмыслим свою роль на земле, пусть самую скромную и незаметную, тогда лишь мы будем счастливы. Тогда лишь мы сможем жить и умирать спокойно, ибо то, что дает смысл жизни, дает смысл и смерти. Человек отходит с миром, когда смерть его естественна, когда где-нибудь в Провансе старый крестьянин в конце своего царствования отдает сыновьям на хранение своих коз и свои оливы, чтобы сыновья в должный срок передали их сыновьям своих сыновей. В крестьянском роду человек умирает лишь наполовину.
В урочный час жизнь распадается, как стручок, отдавая зерна. Однажды мне случилось стоять с тремя крестьянами у смертного ложа их матери. Это было горько, что говорить. Вторично рвалась пуповина. Вторично развязывался узел, соединявший поколение с поколением. Сыновьям вдруг стало одиноко, они себе показались неумелыми, беспомощными, больше не было того стола, за которым в праздник сходилась вся семья, того магнита, который их всех притягивал. А я видел, здесь не только рвутся связующие нити, но и вторично дается жизнь. Ибо каждый из сыновей в свой черед станет главою рода, патриархом, вокруг которого будет собираться семья, а когда настанет срок, и он в свой черед передаст бразды правления детишкам, что играют сейчас во дворе.
Я смотрел на мать, на старую крестьянку с лицом спокойным и суровым, на ее плотно сжатые губы - не лицо, а маска, высеченная из камня. И в нем я узнавал черты сыновей. Их лица - слепок с этой маски. Это тело формовало их тела - отлично вылепленные, крепкие, мужественные. И вот оно лежит, лишенное жизни, но это - безжизненность распавшейся оболочки, из которой извлекли зрелый плод. И в свой черед ее сыновья и дочери из плоти своей слепят новых людей. В крестьянском роду не умирают. Мать умерла, да здравствует мать!
Да, это горько, но так просто и естественно - мерная поступь рода: оставляя на пути одну за другой бренные оболочки поседелых тружеников, постоянно обновляясь, движется он к неведомой истине. Вот почему в тот вечер в похоронном звоне, плывшем над деревушкой, мне слышалась не скорбь, а затаенная кроткая радость. Колокол, что славил одним и тем же звоном похороны и крестины, вновь возвещал о смене поколений. И тихой умиротворенностью наполняла душу эта песнь во славу обручения старой труженицы с землей. Так от поколения к поколению передается жизнь - медленно, как растет дерево, - а с нею передается и сознание. Какое поразительное восхождение! Из расплавленной лавы, из того теста, из которого слеплены звезды, из чудом зародившейся живой клетки вышли мы - люди - и поднимались все выше, ступень за ступенью, и вот мы пишем кантаты и измеряем созвездия. Старая крестьянка передала детям не только жизнь, она их научила родному языку, доверила им богатство, копившееся медленно, веками: духовное наследство, что досталось ей на сохранение - скромный запас преданий, понятий и верований, все, что отличает Ньютона и Шекспира от первобытного дикаря.
Тот голод, что под обстрелом гнал бойцов Испании на урок ботаники, что гнал Мермоза к Южной Атлантике, а иного - к стихам, - это вечное чувство неутоленности возникает потому, что человек в своем развитии далеко еще не достиг вершины и нам надо еще понять самих себя и Вселенную. Надо перебросить мостки во тьме. Этого не признают лишь те, кто мудростью почитает себялюбивое равнодушие; но такая мудрость - жалкий обман. Товарищи, товарищи мои, беру вас в свидетели: какие часы нашей жизни самые счастливые? И вот на последних страницах этой книги я опять вспоминаю состарившихся чиновников - наших провожатых на рассвете того дня, когда нам наконец-то впервые доверили почтовый самолет и мы готовились стать людьми. А ведь и они были во всем подобны нам, но они не знали, что голодны. Слишком много в мире людей, которым никто не помог пробудиться. Несколько лет назад, во время долгой поездки по железной дороге, мне захотелось осмотреть это государство на колесах, в котором я очутился на трое суток; трое суток некуда было деться от неумолчного перестука и грохота, словно морской прибой перекатывал гальку, и мне не спалось.
Около часу ночи я прошел весь поезд из конца в конец. Спальные вагоны пустовали. Пустовали и вагоны первого класса. А в вагонах третьего класса ютились сотни рабочих-поляков, их выслали из Франции, и они возвращались на родину. В коридорах мне приходилось переступать через спящих. Я остановился и при свете ночников стал присматриваться; вагон был без перегородок, точно казарма, и пахло здесь казармой или полицейским участком, и ходом поезда мотало и подбрасывало сваленные усталостью тела. Целый народ, погруженный в тяжелый сон, возвращался к горькой нищете. Большие, наголо обритые головы перекатывались на деревянных скамьях.
Мужчины, женщины, дети ворочались с боку на бок, словно пытаясь укрыться от непрерывного грохота и тряски, что преследовали их и в забытьи. Даже сон не был им надежным приютом. Экономические приливы и отливы швыряли их по Европе из края в край, они лишились домика в департаменте Нор, крохотного садика, трех горшков герани, какие я видел когда-то в окнах польских шахтеров, - и мне казалось, они наполовину потеряли человеческий облик. Они захватили с собой лишь кухонную утварь, одеяла да занавески, жалкие пожитки в расползающихся, кое-как стянутых узлах. Пришлось бросить все, что было им дорого, все, к чему они привязались, всех, кого приручили за четыре-пять лет во Франции, - кошку, собаку, герань, - они могли увезти с собой лишь кастрюли да сковородки. Мать кормила грудью младенца; смертельно усталая, она казалась спящей. Среди бессмыслицы и хаоса этих скитаний передавалась ребенку жизнь. Я посмотрел на отца.
Череп тяжелый и голый, как булыжник. Скованное сном в неловкой позе, стиснутое рабочей одеждой бесформенное и неуклюжее тело. Не человек - ком глины. Так по ночам на скамьях рынка грудами тряпья валяются бездомные бродяги. И я подумал: нищета, грязь, уродство - не в этом дело. Но ведь вот этот человек и эта женщина когда-то встретились впервые, и, наверно, он ей улыбнулся и, наверно, после работы принес ей цветы. Быть может, застенчивый и неловкий, он боялся, что над ним посмеются. А ей, уверенной в своем обаянии, из чисто женского кокетства, быть может, приятно было его помучить.
И он, превратившийся ныне в машину, только и способную ковать или копать, томился тревогой, от которой сладко сжималось сердце. Непостижимо, как же они оба превратились в комья грязи? Под какой страшный пресс они попали? Что их так исковеркало? Животное и в старости сохраняет изящество. Почему же так изуродована благородная глина, из которой вылеплен человек? Я шел дальше среди своих попутчиков, спавших тяжелым, беспокойным сном. Храп, стоны, невнятное бормотанье, скрежет грубых башмаков по дереву, когда спящий, пытаясь устроиться поудобнее на жесткой лавке, переворачивается с боку на бок, - все сливалось в глухой, непрестанный шум.
А за всем этим - неумолчный рокот, будто перекатывается галька под ударами прибоя. Сажусь напротив спящей семьи. Между отцом и матерью кое-как примостился малыш. Но вот он поворачивается во сне, и при свете ночника я вижу его лицо. Какое лицо! От этих двоих родился на свет чудесный золотой плод. Эти бесформенные тяжелые кули породили чудо изящества и обаяния. Я смотрел на гладкий лоб, на пухлые нежные губы и думал: вот лицо музыканта, вот маленький Моцарт, он весь - обещание!
Он совсем как маленький принц из сказки, ему бы расти, согретому неусыпной разумной заботой, и он бы оправдал самые смелые надежды! Когда в саду, после долгих поисков, выведут наконец новую розу, все садовники приходят в волнение. Розу отделяют от других, о ней неусыпно заботятся, холят ее и лелеют. Но люди растут без садовника. Маленький Моцарт, как и все, попадет под тот же чудовищный пресс. И станет наслаждаться гнусной музыкой низкопробных кабаков. Моцарт обречен. Я вернулся в свой вагон.
Я говорил себе: эти люди не страдают от своей судьбы. И не сострадание меня мучит. Не в том дело, чтобы проливать слезы над вечно незаживающей язвой. Те, кто ею поражен, ее не чувствуют. Язва поразила не отдельного человека, она разъедает человечество. И не верю я в жалость. Меня мучит забота садовника. Меня мучит не вид нищеты, - в конце концов люди свыкаются с нищетой, как свыкаются с бездельем.
На Востоке многие поколения живут в грязи и отнюдь не чувствуют себя несчастными. Того, что меня мучит, не излечить бесплатным супом для бедняков. Мучительно не уродство этой бесформенной, измятой человеческой глины. Но в каждом из этих людей, быть может, убит Моцарт. Один лишь Дух, коснувшись глины, творит из нее Человека. Отрывок последний абзац, если быть точнее из рассказа И. Бунина "Кавказ". Помнится, финалом я была шокирована, прочитав его впервые: "Он искал ее в Геленджике, в Гаграх, в Сочи.
На другой день по приезде в Сочи, он купался утром в море, потом брился, надел чистое белье, белоснежный китель, позавтракал в своей гостинице на террасе ресторана, выпил бутылку шампанского, пил кофе с шартрезом, не спеша выкурил сигару. Возвратясь в свой номер, он лег на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов. Сегодня принято всё в спешке, по чуть-чуть, снимая пенки. Искусство требует иного погружения, рефлексии и взора утруженья, а если только бросить взгляд на самое простое, покажется пустым и опера, и пьеса - любое слово. Не только нужно нам прочесть - обдумать нужно и в памяти своей сложить мозаику. Не так велик писатель, мастер и в общем-то любой создатель, как наше велико служенье, работа, диалог - мы говорим с поэтом, с драматургом, хотя другой играет роль, но, слушая, мы сопричастны: без нас культура умирает, и вечность не вечна. А вырвать пять минут себе на отвлеченье в потоке дней и сутолоке дел - всё в миг забудется, лишь нерв заденет мысли, но мысль не родит. Она упала в кресла и залилась слезами.
Но вдруг что-то новое заблистало в глазах ее; она пристально и упорно посмотрела на Аглаю и встала с места: А хочешь, я сейчас... Хочешь, хочешь? Аглая в испуге бросилась было к дверям, но остановилась в дверях, как бы прикованная, и слушала. Хочешь, я прогоню Рогожина? Ты думала, что я уж и повенчалась с Рогожиным для твоего удовольствия? Вот сейчас при тебе крикну: "Уйди, Рогожин! Да для чего же я себя так унизила пред ними? Да не ты ли же, князь, меня сам уверял, что пойдешь за мною, что бы ни случилось со мной, и никогда меня не покинешь; что ты меня любишь, и всё мне прощаешь, и меня у...
Да, ты и это говорил! И я, чтобы только тебя развязать, от тебя убежала, а теперь не хочу! За что она со мной как с беспутной поступила? Беспутная ли я, спроси у Рогожина, он тебе скажет! Теперь, когда она опозорила меня, да еще в твоих же глазах, и ты от меня отвернешься, а ее под ручку с собой уведешь? Да будь же ты проклят после того за то, что я в тебя одного поверила. Уйди, Рогожин, тебя не нужно! Порыв был так силен, что, может быть, она бы и умерла, так, по крайней мере, показалось князю.
И она и Аглая остановились как бы в ожидании, и обе как помешанные смотрели на князя. Но он, может быть, и не понимал всей силы этого вызова, даже наверно можно сказать. Он только видел пред собой отчаянное, безумное лицо, от которого, как проговорился он раз Аглае, у него "пронзено навсегда сердце". Он не мог более вынести и с мольбой и упреком обратился к Аглае, указывая на Настасью Филипповну: Разве это возможно! Ведь она... Но только это и успел выговорить, онемев под ужасным взглядом Аглаи. В этом взгляде выразилось столько страдания и в то же время бесконечной ненависти, что он всплеснул руками, вскрикнул и бросился к ней, но уже было поздно! Она не перенесла даже и мгновения его колебания, закрыла руками лицо, вскрикнула: "Ах, боже мой!
Побежал и князь, но на пороге обхватили его руками. Убитое, искаженное лицо Настасьи Филипповны глядело на него в упор, и посиневшие губы шевелились, спрашивая: За ней? За ней?.. Она упала без чувств ему на руки. Он поднял ее, внес в комнату, положил в кресла и стал над ней в тупом ожидании. На столике стоял стакан с водой; воротившийся Рогожин схватил его и брызнул ей в лицо воды; она открыла глаза и с минуту ничего не понимала; но вдруг осмотрелась, вздрогнула, вскрикнула и бросилась к князю. Я его этой барышне отдавала! Да зачем?
Для чего? Поди прочь, Рогожин, ха-ха-ха! Рогожин пристально посмотрел на них, не сказал ни слова, взял свою шляпу и вышел. Чрез десять минут князь сидел подле Настасьи Филипповны, не отрываясь смотрел на нее и гладил ее по головке и по лицу обеими руками, как малое дитя. Он хохотал на ее хохот и готов был плакать на ее слезы. Он ничего не говорил, но пристально вслушивался в ее порывистый, восторженный и бессвязный лепет, вряд ли понимал что-нибудь, но тихо улыбался, и чуть только ему казалось, что она начинала опять тосковать или плакать, упрекать или жаловаться, тотчас же начинал ее опять гладить по головке и нежно водить руками по ее щекам, утешая и уговаривая ее, как ребенка. Сцена, в которой главный герой открылся мне с совершенно другой стороны. Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого водили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск.
Я беспощадно погонял измученного коня, который, хрипя и весь в пене, мчал меня по каменистой дороге. Солнце уже спряталось в черной туче, отдыхавшей на гребне западных гор; в ущелье стало темно и сыро. Подкумок, пробираясь по камням, ревел глухо и однообразно. Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать уже ее в Пятигорске молотком ударяла мне в сердце! Я молился, проклинал плакал, смеялся... При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете - дороже жизни, чести, счастья! Бог знает, какие странные, какие бешеные замыслы роились в голове моей...
И между тем я все скакал, погоняя беспощадно. И вот я стал замечать, что конь мой тяжелее дышит; он раза два уж спотыкнулся на ровном месте... Оставалось пять верст до Ессентуков - казачьей станицы , где я мог пересесть на другую лошадь. Все было бы спасено, если б у моего коня достало сил еще на десять минут! Но вдруг поднимаясь из небольшого оврага, при выезде из гор, на крутом повороте , он грянулся о землю. Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод - напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду ; попробовал идти пешком - ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал. И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие - исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.
Владимир Набоков "Другие берега". Каждый вечер открываю случайную страницу и читаю вслух. Один из любимых отрывков глава 6, последний абзац : "И высшее для меня наслаждение - вне дьявольского времени, но очень даже внутри божественного пространства-это наудачу выбранный пейзаж, все равно в какой полосе, тундровой или полынной, или даже среди остатков какого-нибудь старого сосняка у железной дороги между мертвыми в этом контексте Олбани и Скенектеди там у меня летает один из любимейших моих крестников, мой голубой samuelis - словом, любой уголок земли, где я могу быть в обществе бабочек и кормовых их растений. Вот это - блаженство, и за блаженством этим есть нечто, не совсем поддающееся определению. Это вроде какой-то мгновенной физической пустоты, куда устремляется, чтобы заполнить ее, все, что я люблю в мире. Это вроде мгновенного трепета умиления и благодарности, обращенной, как говорится в американских официальных рекомендациях, to whom it may concern - не знаю, к кому и к чему,- гениальному ли контрапункту человеческой судьбы или благосклонным духам, балующим земного счастливца. Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя.
От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта двенадцатого молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух. О боги, боги, за что вы наказываете меня? Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Попробую не двигать головой". На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону. Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил: Подследственный из Галилеи?
К тетрарху дело посылали? Да, прокуратор, - ответил секретарь. Что же он? Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, - объяснил секретарь. Прокуратор дернул щекой и сказал тихо: Приведите обвиняемого. И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет двадцати семи. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной.
Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта - ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора.
Высыпают в большой чан мешок сахарного песка, мешок сухого молока, потом ведро какао, ведро орехов... А если кто-то лишний килограмм орехов засыплет?
Или наоборот... А они уже сами не могут это есть. Не то что есть - смотреть уже не могут на эти конфеты! Поэтому у них там всюду автоматические линии.
А результат несут нам, дегустаторам. Ну, мы попробуем и говорим: все нормально, можно везти в магазин. Или: а вот сюда неплохо бы добавить изюм и сделать новый сорт под названием "Зю-зю". Димка, а ты спроси, не нужны им еще дегустаторы?
Я в них хорошо разбираюсь. Димка, а зарплату там платят? Подошел Петров, постоял немного рядом и сказал: - Кого вы слушаете? Мало он вас обманывал?
Димка, признайся: лапшу на уши вешаешь! Придешь и все испортишь. Помечтать не дашь. Иван Якимов «Странная процессия» Осенью на Настасею-овчарницу, когда кормили по дворам пастухов — благодарили за то, что они скот сберегли, - пропал у Митрохи Ванюгина баран.
Поискал, поискал Митроха, нет нигде барана, хоть убей. Стал ходить по домам и дворам. У пяти хозяев побывал, а потом направил стопы к Макриде и Епифану. Заходит, а они всей семьёй суп жирный из баранины хлебают, только ложки мелькают.
Хлеб-соль, - говорит Митроха, косясь на стол. Проходи, Митрофан Кузьмич, гостем будешь. Садись суп с нами хлебать, - приглашают хозяева. Никак, барана зарезали?
Слава богу, зарезали, хватит ему жир копить. А я ума не приложу, куды мог запропаститься баран,- вздохнул Митроха и, помолчав спросил: - К вам он не попал случаем? А может, и попал, надо поглядеть в хлеве. А может и под нож попал?
Может и под нож попал, - ничуть не смутившись, отвечает хозяин. Ты не шути, Епифан Аверьянович, вы ведь не в темноте, чай, резали барана, должны отличить своего от чужого. Да эти бараны все серые, как волки, дак кто их разберёт, высказалась Макрида. Кажите шкуру.
Я своего барана кряду узнаю. Хозяин несёт шкуру. Ну точно, мой баран-то! Не нарочно мы, прости, Кузьмич.
У самых дверей стоял он окоянный, кто ж его знал, что он твой, - пожимают хозяева плечами. Забирай нашего барана и делу конец. Нет, не конец! Вертайте моего барана!
Да как его вернёшь, коли он наполовину съеден? Вертайте всё, что осталось, за остальное деньги платите. Через час от дома Макриды и Епифана к дому Митрохи на глазах у всей деревни двигалась странная процессия.. Впереди шёл, припадая на правую ногу, Епифан с бараньей шкурой под мышкой, за ним важно вышагивал Митроха с мешком баранины на плече, а замыкала шествие Макрида.
Она семенила с чугуном на вытянутых руках - несла недоеденный суп из Митрохиного барана. Баран, хоть и в разобранном виде, но снова вернулся к хозяину. Бобик в гостях у Барбоса Н. Носов Бобик увидел на столе гребешок и спросил: А что это у вас за пила?
Какая пила! Это гребешок. А для чего он? Эх ты!
Не знаешь, для чего гребешок? Как это - причесываться? Барбос взял гребешок и стал причесывать у себя на голове шерсть: Вот смотри, как надо причесываться. Подойди к зеркалу и причешись.
Бобик взял гребешок, подошел к зеркалу и увидел в нем свое отражение. Послушай, - закричал он, показывая на зеркало, - там собака какая-то! Да это ведь ты сам в зеркале! Как - я?
Я ведь здесь, а там другая собака. Барбос тоже подошел к зеркалу. Бобик увидел его отражение и закричал: Ну вот, теперь их уже двое! Да нет!
Они там, в зеркале, неживые. Как неживые? Вот чудак! Видишь, там одна собака на меня похожа!
Точь-в-точь как ты! А другая собака похожа на тебя. Что ты! Такие же лапы, как у тебя.
Нет, это ты меня обманываешь! Посадил туда каких-то двух собак и думаешь, я тебе поверю, - сказал Бобик. Он принялся причесываться перед зеркалом, потом вдруг как засмеется: Глянь-ка, а этот чудак в зеркале тоже причесывается! Вот умора!
Барбос только фыркнул и отошел в сторону. Виктор Драгунский «Шиворот- навыворот» Один раз я сидел, сидел и ни с того ни с сего вдруг такое надумал, что даже сам удивился. Я надумал, что вот как хорошо было бы, если бы все вокруг на свете было устроено наоборот. Ну вот, например, чтобы дети были во всех делах главные и взрослые должны были бы их во всем, во всем слушаться.
В общем, чтобы взрослые были как дети, а дети как взрослые. Вот это было бы замечательно, очень было бы интересно. Во-первых, я представляю себе, как бы маме «понравилась» такая история, что я хожу и командую ею как хочу, да и папе небось тоже бы «понравилось», а о бабушке и говорить нечего. Что и говорить, я все бы им припомнил!
Например, вот мама сидела бы за обедом, а я бы ей сказал: «Ты почему это завела моду без хлеба есть? Вот еще новости! Ты погляди на себя в зеркало, на кого ты похожа? Вылитый Кощей!
Ешь сейчас же, тебе говорят! Не держи за щекой! Опять задумалась? Все решаешь мировые проблемы?
Жуй как следует! И не раскачивайся на стуле! Вечно тебя надо ждать! Мой руки сейчас же!
Как следует, как следует мой, нечего грязь размазывать. После тебя на полотенце страшно смотреть. Щеткой три и не жалей мыла. Ну-ка, покажи ногти!
Это ужас, а не ногти. Это просто когти! Где ножницы? Не дергайся!
Ни с каким мясом я не режу, а стригу очень осторожно. Не хлюпай носом, ты не девчонка... Вот так. Теперь садись к столу».
Он бы сел и потихоньку сказал маме: «Ну как поживаешь? Когда я ем, то глух и нем! Запомните это на всю жизнь. Золотое правило!
Положи сейчас же газету, наказание ты мое! Полюбуйтесь-ка на нашу бабуленьку! Каков вид! Пальто распахнуто, шапка на затылке!
Щеки красные, вся шея мокрая! Хороша, нечего сказать. Признавайся, опять в хоккей гоняла! А это что за грязная палка?
Ты зачем ее в дом приволокла? Это клюшка! Убери ее сейчас же с моих глаз - на черный ход! И мы тоже хотим в кино!
Вчера ходили на день рождения, в воскресенье я вас в цирк водил! Понравилось развлекаться каждый день. Дома сидите! Нате вам вот тридцать копеек на мороженое, и все!
Ведь каждый ребенок может провести с собой одного взрослого бесплатно! Сиди дома, гулена! Но я не успел придумать, что бы я сказал, потому что в это время вошла мама, самая настоящая, живая, и сказала: - Ты еще сидишь. Ешь сейчас же, посмотри, на кого ты похож?
Джанни Родари Вопросы наизнанку Жил-был один мальчик, который целые дни только и делал, что приставал ко всем с вопросами. В этом, конечно, нет ничего плохого, напротив, любознательность - дело похвальное. Но беда в том, что на вопросы этого мальчика никому не удавалось ответить. Например, приходит он однажды и спрашивает: - Почему у ящиков есть стол?
Конечно, люди только удивленно открывали глаза или на всякий случай отвечали: - Ящики служат для того, чтобы в них что-нибудь класть. Ну, скажем, обеденные приборы. А вот почему у ящиков есть столы? Люди качали головами и спешили уйти.
В другой раз он спрашивал: - Почему у хвоста есть рыба? Или еще: - Почему у усов есть кошка? Люди пожимали плечами и спешили уйти, потому что у всех были свои дела. Мальчик подрастал, но по-прежнему оставался почемучкой, и не простым, а почемучкой наизнанку.
Даже став взрослым, он ходил и приставал ко всем с вопросами. Само собой понятно, что никто, ни один человек, не мог на них ответить. Совсем отчаявшись, почемучка наизнанку удалился на вершину горы, построил себе хижину и придумывал там на свободе все новые и новые вопросы. Придумывал, записывал их в тетрадку, а потом ломал голову, стараясь найти ответ Однако ни разу в жизни он не ответил ни на один из своих вопросов.
Да и как было ответить, если в тетрадке у него было написано: "Почему у тени есть сосна? Мало-помалу у него отросла длинная борода, но он даже не думал ее подстригать. Вместо этого он придумал новый вопрос: "Почему у бороды есть лицо? Когда он умер, один ученый стал исследовать его жизнь и сделал удивительное научное открытие.
Оказалось, что этот почемучка с детства привык надевать чулки наизнанку и надевал их так всю жизнь. Ни разу ему не удавалось надеть их как полагается. Поэтому-то он до самой смерти не мог научиться задавать правильные вопросы. А посмотри-ка на свои чулки, верно ли ты их надел?
Генри Солнце ярко светит и птицы весело поют на ветвях. Во всей природе разлиты мир и гармония. У входа в небольшую пригородную гостиницу сидит приезжий и, тихо покуривая трубочку, ждет поезда. Но вот высокий мужчина в сапогах и в шляпе с широкими, опущенными вниз полями выходит из гостиницы с шестизарядным револьвером в руке и стреляет.
Человек на скамье скатывается с громким воплем. Пуля оцарапала ему ухо. Он вскакивает на ноги в изумлении и ярости и орет: - Почему вы в меня стреляете? Высокий мужчина приближается с широкополой шляпой в руке, кланяется и говорит: - П"ошу п"ощения, сэ".
Я полковник Джэй, сэ", мне показалось, что вы оско"бляете меня, сэ", но вижу, что я ошибся. Очень "ад, что не убил вас, сэ". Я вижу тепе"ь, что вы п"осто выколачивали пепел из вашей т"убки, сэ". П"ошу у вас п"ощения, сэ", а также, чтобы вы пошли и де"нули со мной по стаканчику, сэ", дабы показать, что у вас нет никакого осадка на душе п"отив джентльмена, кото"ый п"инес вам свои извинения, сэ".
Генри Он был стар и слаб, и песок в часах его жизни почти истек. Он двигался неверными шагами вдоль одной из самых фешенебельных улиц Хаустона. Он оставил город двадцать лет тому назад, когда последний был немногим больше влачащей полунищее существование деревни, и теперь, устав странствовать по свету и полный мучительного желания поглядеть еще раз на места, где протекало его детство, он вернулся и нашел, что шумный деловой город вырос на месте дома его предков. Он тщетно искал какой-нибудь знакомый предмет, могущий напомнить ему минувшие дни.
Все изменилось. Там, где стояла хижина его отца, высились стены стройного небоскреба; пустырь, где он играл ребенком, был застроен современными зданиями. По обе стороны расстилались великолепные лужайки, подбегавшие к роскошным особнякам. Внезапно, с радостным криком, он бросился вперед с удвоенной энергией.
Он увидел перед собой - нетронутый рукой человека и неизменимый временем - старый знакомый предмет, вокруг которого он бегал и играл ребенком. Он простер руки и кинулся к нему с глубоким вздохом удовлетворенности. Позже его нашли спящим с тихой улыбкой на лице на старой мусорной куче посередине улицы - единственном памятнике его сладкого детства! Пишет тебе твоя любимая тётя Тамара, бывший полковник Красной Армии.
Тебе пора заняться сельским хозяйством — как для воспитательности, так и для урожая. Морковь надо сажать по стойке «смирно». Капусту — в шеренгу через одного. Тыкву — по команде «вольно».
Желательно около старой помойки. Тыква всю помойку «высосет» и станет огроменной. Подсолнух хорошо растёт подальше от забора, чтобы его не съели соседи. Помидоры надо сажать прислонёнными к палкам.
Огурцы и чеснок требуют постоянного удобрения. Это я всё прочитала в уставе сельскохозяйственной службы. Семена я покупала стаканами на рынке и все ссыпала в один мешочек. Но ты на месте разберёшься.
Цветы были такие жёлтые и свежие, как первый тёплый день! Действительно, сегодня Восьмое марта, а он совсем забыл об этом. Он немедленно побежал к себе в комнату, схватил портфель, вытащил открытку, в которой было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с Восьмым марта и обещаю всегда тебя слушаться», и торжественно вручил её маме. А когда он уже уходил в школу, мама вдруг предложила: - Возьми несколько веточек мимозы и подари Лене Поповой. Лена Попова была его соседкой по парте. Он взял три веточки мимозы и пошёл в школу. По дороге ему казалось, что все на него оглядываются. Но у самой школы ему повезло: он встретил Лену Попову. Подбежав к ней, протянул мимозу. Ой, как красиво!
Большое спасибо, Витя! Она, казалось, готова была благодарить его ещё час, но он повернулся и убежал. И на первой перемене оказалось, что никто из мальчиков в их классе ничего не подарил девочкам. Ни один. Только перед Леной Поповой лежали нежные веточки мимозы. Все сразу зашушукались, посмотрев на Витю, а Витя низко опустил голову. А на перемене, когда Витя как ни в чём не бывало подошёл к ребятам, хотя уже чувствовал недоброе, Валерка стал кривляться, глядя на него. Ребята засмеялись. А тут проходили мимо старшеклассники, и все на него смотрели и спрашивали, чей он жених. Еле досидев до конца уроков, он, как только прозвенел звонок, со всех ног бросился домой, чтобы там, дома, сорвать свою досаду и обиду.
Когда мама открыла ему дверь, он закричал: - Это ты, это ты виновата, это всё из-за тебя! Витя вбежал в комнату, схватил веточки мимозы и бросил их на пол. Он стал топтать ветки мимозы ногами, и жёлтые нежные цветочки лопались и умирали под грубой подмёткой его ботинок. А Лена Попова несла домой три нежные веточки мимозы в мокрой тряпочке, чтобы они не завяли. Она несла их впереди себя, и ей казалось, что в них отражается солнце, что они такие красивые, такие особенные... Владимир Железников «Чучело» повесть А Димка тем временем сообразил, что все про него забыли, проскользнул по стенке за спинами ребят к двери, взялся за ее ручку, осторожно нажал, чтобы открыть без скрипа и сбежать… Ах, как ему хотелось исчезнуть именно сейчас, пока Ленка не уехала, а потом, когда она уедет, когда он не будет видеть ее осуждающих глаз, он что-нибудь придумает, обязательно придумает… В последний момент он оглянулся, столкнулся взглядом с Ленкой и замер. Он стоял один у стены, опустив глаза. Голос у нее задрожал от негодования. Ленка медленно приближалась к Димке. Железная Кнопка шла рядом с Ленкой, говорила ей: - Я понимаю, тебе трудно… Ты ему верила… зато теперь увидела его истинное лицо!
Ленка подошла к Димке вплотную - стоило ей протянуть руку, и она дотронулась бы до его плеча. Димка резко повернулся к Ленке спиной. Голос ее звучал победно. Справедливость восторжествовала! Да здравствует справедливость! Она вскочила на парту: - Ре-бя-та! Сомову - самый жестокий бойкот! И все закричали: - Бойкот! Сомову - бойкот! Железная Кнопка подняла руку: - Кто за бойкот?
И все ребята подняли за нею руки - целый лес рук витал над их головами. А многие так жаждали справедливости, что подняли сразу по две руки. А ребята тянули руки, тянули, и окружили Димку, и оторвали его от стены, и вот-вот он должен был исчезнуть для Ленки в кольце непроходимого леса рук, собственного ужаса и ее торжества и победы. Все были за бойкот! Только одна Ленка не подняла руки. Ленка стояла у доски, прижавшись стриженым затылком к ее черной холодной поверхности. Ветер прошлого хлестал ее по лицу: «Чу-че-ло-о-о, пре-да-тель!.. Сжечь на костре-е-е-е! Тебя никогда нельзя понять… Объясни! А я никогда никого не буду гонять… И никогда никого не буду травить.
Хоть убейте! В руках у него был неразлучный друг - автомат. За пазухой - краюшка материнского хлеба. Так и сберёг краюшку до самого Берлина. Смолкли орудия. Остановились танки. Отвыли сигналы воздушных тревог. Тихо стало на земле. И люди услышали, как шуршит ветер, растёт трава, поют птицы. В этот час попал Иван на одну из берлинских площадей, где ещё догорал подожжённый фашистами дом.
Площадь была пуста. И вдруг из подвала горящего дома вышла маленькая девочка. У неё были тоненькие ножки и потемневшее от горя и голода лицо. Нетвёрдо ступая по залитому солнцем асфальту, беспомощно протянув руки, будто слепая, девочка пошла навстречу Ивану. И такой маленькой и беспомощной показалась она Ивану на огромной пустой, будто вымершей, площади, что он остановился, и сердце его стиснула жалость. Достал Иван из-за пазухи драгоценную краюшку, присел на корточки и протянул девочке хлеб. Никогда ещё краюшка не была такой тёплой. Такой свежей. Никогда ещё так не пахла ржаной мукой, парным молоком, добрыми материнскими руками. Девочка улыбнулась, а худенькие пальцы вцепились в краюшку.
Иван осторожно поднял девочку с опалённой земли. А в этот миг из-за угла выглянул страшный, обросший Фриц - Рыжий лис. Что ему было до того, что кончилась война! Только одна мысль крутилась в его помутившейся фашистской голове: "Найти и убить Ивана! И вот он, Иван, на площади, вот его широкая спина. Фриц - Рыжий лис достал из-под пиджака поганый пистолет с кривым дулом и выстрелил предательски из-за угла. Пуля попала Ивану в самое сердце. Дрогнул Иван. Но не упал - побоялся девочку уронить. Только почувствовал, как тяжёлым металлом наливаются ноги.
Бронзовыми стали сапоги, плащ, лицо. Бронзовой - девочка на его руках. Бронзовым - грозный автомат за могучими плечами. С бронзовой щеки девочки скатилась слеза, ударилась о землю и превратилась в сверкающий меч. Взялся бронзовый Иван за его рукоятку. Закричал Фриц - Рыжий лис от ужаса и страха. Дрогнула от крика обгорелая стена, рухнула и похоронила его под собой... И в ту же минуту краюшка, что оставалась у матери, тоже бронзовой стала. Поняла мать, что стряслась с сыном беда. Кинулась на улицу, побежала, куда сердце повело.
Спрашивают её люди: Куда торопишься? К сыну. С сыном беда! И подвозили её на машинах и на поездах, на пароходах и на самолётах. Быстро добралась мать до Берлина. Вышла она на площадь. Увидела бронзового сына - подкосились у неё ноги. Упала мать на колени, да так и замерла в вечной скорби своей. Бронзовый Иван с бронзовой девочкой на руках и по сей день стоит в городе Берлине - всему миру виден. А присмотришься - заметишь между девочкой и широкой Ивановой грудью бронзовую краюшку материнского хлеба.
И если на Родину нашу нападут враги, оживёт Иван, бережно поставит девочку на землю, поднимет свой грозный автомат и - горе врагам! Казалось, что уже сегодня кончится война. Уже четыре года как я на фронте. Почти никого не осталось в живых из санинструкторов батальона. Моё детство как-то сразу перешло во взрослую жизнь. В перерывах между боями я часто вспоминала школу, вальс… А наутро война. Решили всем классом идти на фронт. Но девчонок оставили при больнице проходить месячные курсы санинструкторов. Когда я прибыла в дивизию, уже видела раненых. Говорили, что у этих ребят даже оружия не было: добывали в бою.
Первое ощущение беспомощности и страха я испытала в августе сорок первого… — Ребята есть кто живой? Я переворачивала мёртвые тела, все они смотрели на меня, но никто не просил помощи, потому что уже не слышали. Артналёт уничтожил всех… — Ну не может такого быть, хоть кто-то же должен остаться в живых?! Петя, Игорь, Иван, Алёшка! Спустившись во второй окоп, я услышала стон. Люди, отзовитесь хоть кто-нибудь! Стон повторился, неясный, глухой. Бегом побежала мимо мёртвых тел, ища его, оставшегося в живых. Я здесь! И опять стала переворачивать всех, кто попадался на пути.
Я обязательно тебя найду! Ты только дождись меня! Не умирай! Вверх, взлетела ракета, осветив его. Стон повторился где-то совсем рядом. Давай, прислушивайся! Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного - и конец окопа. Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее!
Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился. Да он в самом конце окопа! Свои внутренности он придерживал руками. Я прикрыла его глаза. Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант. Какой пакет? Ты не сказал куда? Ты не сказал куда! Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, шла по окопу, шатаясь, меня подташнивало, когда закрывала по пути глаза мёртвым бойцам.
Пакет я доставила в штаб. И сведения там, действительно, оказались очень важными. Только вот медаль, которую мне вручили, мою первую боевую награду, никогда не надевала, потому как принадлежала она тому лейтенанту, Останькову Ивану Ивановичу. А пока шли бои… Четвёртый год войны. За это время я совсем поседела: рыжие волосы стали совершенно белыми. Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома.
Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки. Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь.
С тарый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика. М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества.
Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Вопросы и пожелания? Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала.
Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром.
Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон.
Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься.
И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит.
Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй!
Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу. Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла.
Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы?
Вроде на нашем подворье стоит скотиняка.
Только маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. Он то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшие руки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом кренделя и баранки. Дверь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба.
Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Незаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь. Старый писарь сегодня задержался на службе.
Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика. Мальчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад.
И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Так кому же ты хочешь написать письмо? Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: — А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, — он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы.
Их охранял надёжный сторож — умный пёс Уран. Он зря никогда ни на кого не лаял, зорко следил за незнакомцами, радовался хозяевам. Но вот этот дом попал под снос. Его обитателям предложили благоустроенную квартиру, и тут возник вопрос — что делать с овчаркой? Как сторож Уран уже был им не нужен, становясь лишь обузой. Несколько дней шли ожесточённые споры о собачьей судьбе.
В открытое окно из дома до сторожевой конуры частенько долетали жалобные всхлипывания внука и грозные окрики деда. Что понимал Уран из доносившихся слов? Кто знает... Только заметили невестка и внук, выносившие ему еду, что миска собаки так и оставалась нетронутой более суток. Уран не ел и в последующие дни, как его ни уговаривали. Он уже не вилял хвостом, когда к нему подходили, и даже отводил взгляд в сторону, словно не желая больше смотреть на людей, предававших его.
Невестка, ожидавшая наследника или наследницу, предположила: — А не заболел ли Уран? Хозяин в сердцах бросил: — Вот было бы и лучше, если бы пёс сам издох. Не пришлось бы тогда пристреливать. Невестка вздрогнула. Уран посмотрел на сказавшего взглядом, который хозяин потом долго не мог забыть. Внук уговорил соседа ветеринара посмотреть своего любимца.
Но ветеринар не обнаружил никакой болезни, только задумчиво сказал: — Может быть, он о чем-то затосковал... Уран вскоре умер, до самой смерти чуть шевеля хвостом лишь невестке и внуку, навещавших его. А хозяин по ночам часто вспоминал взгляд Урана, преданно служившего ему столько лет. Старик уже пожалел о жестоких словах, убивших пса. Но разве сказанное вернуть? И кто знает, как ранило озвученное зло внука, привязанного к своему четвероногому другу?
А кто знает, как оно, разлетясь по миру подобно радиоволне, повлияет на души ещё не родившихся детей, будущие поколения? Слова живут, слова не умирают... В старинной книжке рассказывалось: у одной девочки умер папа. Девочка тосковала о нем. Он всегда был ласков с ней. Этой теплоты ей не хватало.
Однажды папа приснился ей и сказал: теперь ты будь ласкова с людьми. Каждое доброе слово служит Вечности. Случилось это так. В одной бедной семье было трое детей. Их папа умер, мама работала, где могла, а потом заболела. В доме не осталось ни крошки, а есть так хотелось.
Что делать? Вышла мама на улицу и стала просить милостыню, но люди, не замечая её, проходили мимо. В отчаянии она вошла в церковь и стала просить о помощи Самого Христа. Кого же ещё оставалось просить? Вот тут, у иконы Спасителя, Маша и увидела женщину, стоявшую на коленях. Лицо её было залито слезами.
Девочка никогда раньше не видела таких страданий. У Маши было удивительное сердце. Когда рядом радовались, и ей хотелось прыгать от счастья. Но если кому-то было больно, она не могла пройти мимо и спрашивала: Что с тобой? Почему ты плачешь? И чужая боль проникала в её сердце.
Вот и теперь она склонилась к женщине: У вас горе? И когда та поделилась с ней своей бедой, Маша, которая никогда в жизни не испытывала чувства голода, представила себе троих одиноких, давно не видевших еды малышей. Не задумываясь, она протянула женщине пять рублей. Это были все её деньги. По тем временам это была значительная сумма, и лицо женщины просияло. А где ваш дом?
С удивлением она узнала, что живёт бедная семья в соседнем подвале. Девочка не понимала, как можно жить в подвале, но она твёрдо знала, что ей нужно сделать в этот рождественский вечер. Счастливая мать, как на крыльях, летела домой. Она накупила еды в ближайшем магазине, и дети радостно встретили её. Вскоре запылала печка и закипел самовар. Дети согрелись, насытились и притихли.
Стол, уставленный едой, был для них неожиданным праздником, почти чудом. Но тут Надя, самая маленькая, спросила: Мама, а правда, что в Рождественскую мочь Бог посылает детям Ангела, и тот приносит им много-много подарков? Мама прекрасно знала, что гостинцев им ждать не от кого. Слава Богу и за то, что Он уже им дал: все сыты и согреты. Но малыши есть малыши. Им так хотелось иметь в Рождественский праздник ёлку, такую же, как у нсех остальных детей.
Что она, бедная, могла им сказать? Разрушить детскую веру? Дети настороженно смотрели на неё, ожидая ответа. И мама подтвердила: Это правда. Но Ангел приходит только к тем, кто всем сердцем верит в Бога и от всей души молится Ему. А я всем сердцем верю в Бога и от всей души молюсь Ему, - не отступала Надя.
Мама не знала, что сказать. В комнате установилась тишина, только поленья потрескивали в печке. И вдруг раздался стук. Дети вздрогнули, а мама перекрестилась и дрожащей рукой открыла дверь. На пороге стояла маленькая светловолосая девочка Maшa, а за ней - бородатый мужик с ёлкой в руках. С Рождеством Христовым!
Дети замерли. Пока бородач устанавливал ёлку, в комнату вошла Машина няня с большой корзиной, из которой сразу же стали появляться подарки. Малыши не верили своим глазам. Но ни они, ни мама не подозревали, что девочка отдала им свою ёлку и свои подарки. А когда неожиданные гости ушли, Надя спросила: Эта девочка и была Ангел? Добровольского «Серёжа» Обычно кровати братьев стояли рядом.
Но когда Серёжа заболел воспалением легких, Сашу переселили в другую комнату и запре-тили тревожить малыша. Только просили молиться за братишку, которому становилось всё хуже и хуже. Как-то вечером Саша заглянул в комнату больного. Серёжа лежал с открытыми, ниче-го не видящими глазами и едва дышал. Ис-пугавшись, мальчик кинулся к кабинету, из которого доносились голоса родителей. Дверь была приоткрыта, и Саша услышал, как ма-ма, плача, сказала, что Серёжа умирает.
Па-па с болью в голосе ответил: — Что ж теперь плакать? Его уже не спа-сти... В ужасе Саша бросился в комнату сест-рёнки. Там никого не было, и он с рыдания-ми упал на колени перед иконой Божией Матери, висевшей на стене. Сквозь всхлипы-вания прорывались слова: — Господи, Господи, сделай так, чтобы Серёжа не умер! Лицо Саши было залито слезами.
Вокруг всё расплывалось, как в тумане. Мальчик ви-дел перед собой лишь лик Божией Матери. Чувство времени исчезло. Уже совсем стемнело. Обессиленный, Саша с трупом встал и зажёг настольную лампу. Перед ней лежало Евангелие.
Мальчик пере-вернул несколько страниц, и вдруг взгляд его упал на строку: «Иди, и как ты веровал, да будет тебе... У постели любимого брата молча сиде-ла мама. Она подала знак: «Не шуми, Серё-жа уснул». Слова не были произнесены, но этот знак был, как луч надежды. Уснул — значит, жив, значит, будет жить! Через три дня Серёжа уже мог сидеть в постели, и детям разрешили бывать у него.
Они принесли любимые игрушки брата, кре-пость и домики, которые он до болезни вы-резал и склеивал, — всё, чем можно было по-радовать малыша. Сестрёнка с большой кук-лой встала около Серёжи, а Саша, ликуя, сфотографировал их. Это были мгновения настоящего счастья. Ничего не умеет, только пищит и клювик раскрывает - есть просит. Взяли его ребята и принесли в дом. Соорудили ему гнёздышко из травы и веточек.
Вова кормил малыша, а Ира поила и выносила на солнышко. Вскоре птенчик окреп, и вместо пушка у него стали перышки вырастать. Ребята нашли на чердаке старую птичью клетку и для надежности посадили в неё своего любимца - уж очень выразительно стал на него кот поглядывать. Целыми днями у дверей дежурил, момента удобного дожидался. И сколько его дети ни гнали, глаз с птенчика не сводил. Лето пролетело незаметно.
Птенчик на глазах у детей вырос и начал по клетке летать. А вскоре ему в ней тесно стало. Когда клетку на улицу выносили, он бился о прутья и просился на волю.
ЖИВАЯ КЛАССИКА
- Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика".
- Главная страница - Живая классика
- Тексты для конкурса Живая классика
- Жена на пять минут
Тексты для «Живой классики»
Старшим. Живая классика: Рекомендуем тексты для конкурса. Главная» Новости» Живая классика тексты 2024 год. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Маленькие прозы для чтения наизусть. Конспекты, лекции, уроки для учителей и учеников. Тексты для конкурса Живая классика.
3. «Красный смех», Леонид Андреев
- Подборка текстов для конкурса чтецов «Живая классика»
- Международный информационно-просветительский проект
- ЖИВАЯ КЛАССИКА
- Рассказы для конкурса живая классика 5 класс
- Женская сила. Секреты исполнения желаний
- МЕЖДУНАРОДНЫЙ
Тексты для конкурса "Живая классика"
Тексты для заучивания наизусть на конкурс «Живая классика». живая мечта». авторы - Оксана Чернявская и Людмила Куприкова. все тексты для заучивания наизусть. «Живая классика» — это не только чтецкий конкурс, но и сообщество читающих и актерски одаренных подростков, — подчеркивает президент фонда «Живая классика» Марина Смирнова.
Монологи для заучивания. Подборка текстов для подготовки к конкурсу чтецов «Живая классика
Тексты для заучивания наизусть из драматического произведения определяются формой монолога. Порой школа оставляет на нас не самый приятный отпечаток того, что литература, а тем более классика — это всегда скучно и муторно! Тексты с сокращениями для чтения на конкурсах, например, конкурс «Живая классика» 2020.
Живая классика отрывки для чтения наизусть. Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза)
Тексты для конкурса Живая классика Тексты для конкурса Живая классика К. Паустовский «Телеграмма» Пришел Тихон. Он кашлял, сморкался и, видимо, был взволнован. Оно к лучшему. Дорогу морозцем собьет — значит, и ей будет способнее ехать. Катерина Петровна хотела подняться, но не смогла, снова упала на подушку. Но Катерина Петровна ее не взяла, а все так же умоляюще смотрела на Тихона. У нее слабость в глазах. Тихон испуганно огляделся, поправил ворот, пригладил рыжие редкие волосы и глухим, неуверенным голосом прочел: «Дожидайтесь, выехала.
Остаюсь всегда любящая дочь ваша Настя». Бог с тобой. Спасибо тебе за доброе слово, за ласку. Катерина Петровна с трудом отвернулась к стене, потом как будто уснула. Тихон сидел в холодной прихожей на лавочке, курил, опустив голову, сплевывал и вздыхал, пока не вышла Манюшка и не поманила в комнату Катерины Петровны.
Когда Юра начал вытаскивать из массивного письменного стола огромные и почему-то пыльные альбомы, прямо над головами мальчишек раздался протяжный и жалобный вой... Она каждый день воет. До пяти часов. Мой папа говорит: если не умеешь ухаживать, не заводи собак... Взглянув на часы и махнув рукой Юре, Валерка в прихожей торопливо намотал шарф, надел пальто. Три окна на девятом этаже над квартирой Хлопотовых были неуютно темны. Валерка, прислонившись плечом к холодному бетону фонарного столба, решил ждать, сколько понадобится. И вот крайнее из окон тускло засветилось: включили свет, видимо, в Прихожей… Дверь открылась сразу, но Валерка даже не успел увидеть, кто стоял на пороге, потому что откуда-то вдруг выскочил маленький коричневый клубок и, радостно визжа, бросился Валерке под ноги. Дверь открылась сразу, но Валерка даже не успел увидеть, кто стоял на пороге, потому что откуда-то вдруг выскочил маленький коричневый клубок и, радостно визжа, бросился Валерке под ноги. Голос принадлежал щуплому невысокому человеку. Странное, понимаешь, дело... Янка с чужими... А к тебе — вон как! Воет целыми днями. Человек погрустнел. Мешает, значит. Тебя родители прислали? Ей плохо, да? Но собаке ведь не объяснишь!
И каких лиц! И каждое было по-своему красиво. Покой, достоинство и тепло, излучаемые ими, притягивали взгляд. Надя заметила, что все они - маленькие дети и седые старики, юные дамы и подтянутые военные - были чем-то похожи друг на друга… И на неё. Расскажи мне о них, - попросила девочка. Бабушка прижала к себе свою кровинку, и заструился рассказ об их роде, идущем из давних веков. Уже подошло время мультиков, но девочке не захотелось их смотреть. Она открывала что-то удивительное, бывшее давно, но живущее в ней. А ты знаешь историю своих дедов, прадедов, историю своего рода? Может быть, эта история и есть твоё зеркало? Все игры надоели. Тут мама дала поручение сходить в магазин и ещё подсказала: Наша соседка, Мария Николаевна, ногу сломала. Ей хлеба купить некому. Еле по комнате передвигается. Давай, я позвоню и узнаю, может ей что купить нужно. Тётя Маша звонку обрадовалась. А когда мальчик принёс ей целую сумку продуктов, она не знала, как его и благодарить. Почему-то показала Пете пустую клетку, в которой недавно жил попугай. Это был её друг. Тётя Маша за ним ухаживала, делилась своими думами, а он взял и улетел. Теперь ей некому слова сказать, не о ком заботиться. А что это за жизнь, если не о ком заботиться? Петя посмотрел на пустую клетку, на костыли, представил, как тётя Mania ковыляет по опустевшей квартире, и в голову ему пришла неожиданная мысль. Дело в том, что он давно копил деньги, которые ему давали на игрушки. Всё не находил ничего подходящего. И вот теперь эта странная мысль - купить попугайчика для тёти Маши. Попрощавшись, Петя выскочил на улицу. Ему захотелось зайти в зоомагазин, где когда-то видел разных попугайчиков. Но теперь он смотрел на них глазами тёти Маши. С каким из них она могла бы подружиться? Может, этот ей подойдёт, может, этот? Петя решил расспросить соседку о беглеце. На следующий день он сказал маме: Позвони тёте Маше… Может быть, ей что-нибудь нужно? Мама даже замерла, потом прижала сына к себе и прошептала: Вот и ты человеком становишься… Петя обиделся: А разве раньше я человеком не был? Был, конечно был, - улыбнулась мама. А что такое душа? Это способность любить. Мама испытующе посмотрела на сына: Может, сам позвонишь? Петя засмущался. Мама сняла трубку: Мария Николаевна, извините, у Пети к вам вопрос. Я сейчас ему трубку передам. Тут уж деваться было некуда, и Петя смущённо пробормотал: Тётя Maшa, может, вам купить что-нибудь? Что произошло на другом конце провода, Петя не понял, только соседка ответила каким-то необычным голосом. Поблагодарила и попросила принести молока, если он пойдёт в магазин. Больше ей ничего не нужно. Опять поблагодарила. Когда Петя позвонил в её квартиру, он услышал торопливый стук костылей. Тётя Maшa не хотела заставлять его ждать лишние секунды. Пока соседка искала деньги, мальчик как бы невзначай стал расспрашивать её о пропавшем попугае. Тётя Маша охотно рассказала и про цвет, и про поведение… В зоомагазине таких по цвету попугайчиков оказалось несколько. Петя долго выбирал. Когда же он принёс свой подарок тёте Маше, то… Я не берусь описывать, что было дальше. Подборка текстов для конкурса чтецов «Живая классика» А. Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, - он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках. А может быть, они были и грубее, руки твои, - ведь им столько выпало работы в жизни, - но они всегда казались мне такими нежными, и я так любил целовать их прямо в темные жилочки. Да, с того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней минуты, когда ты в изнеможении, тихо в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе. Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои простынки, когда эти простынки были еще так малы, что походили на пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой, несла ведра на коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка. Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за тобой: "бе-а - ба, ба-ба". Я вижу как сильной рукой своею ты подводишь серп под жито, сломленное жменью другой руки, прямо на серп, вижу неуловимое сверкание серпа и потом это мгновенное плавное, такое женственное движение рук и серпа, откидывающее колосья в пучке так, чтобы не поломать сжатых стеблей. Я помню твои руки, несгибающиеся, красные, залубеневшие от студеной воды в проруби, где ты полоскала белье, когда мы жили одни, - казалось, совсем одни на свете, - и помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела - пела только для себя и для меня. Потому что нет ничего на свете, чего бы не сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они погнушались! Я видел, как они месили глину с коровьим пометом, чтобы обмазать хату, и я видел руку твою, выглядывающую из шелка, с кольцом на пальце, когда ты подняла стакан с красным молдаванским вином. А с какой покорной нежностью полная и белая выше локтя рука твоя обвилась вокруг шеи отчима, когда он, играя с тобой, поднял тебя на руки, - отчим, которого ты научила любить меня и которого я чтил, как родного, уже за одно то, что ты любила его. Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы, и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели. И, когда бы я ни открыл глаза, ты была всегда возле меня, и ночник горел в комнате, и ты глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая и светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои! Ты проводила на войну сыновей, - если не ты, так другая, такая же, как ты, - иных ты уже не дождешься вовеки, а если эта чаша миновала тебя, так она не миновала другую, такую же, как ты. Но если и в дни войны у людей есть кусок хлеба и есть одежда на теле, и если стоят скирды на поле, и бегут по рельсам поезда, и вишни цветут в саду, и пламя бушует в домне, и чья-то незримая сила подымает воина с земли или с постели, когда он заболел или ранен, - все это сделали руки матери моей - моей, и его, и его. Оглянись же и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты обижал в жизни больше, чем мать, - не от меня ли, не от тебя, не от него, не от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской могилы. Мама, мама!. Прости меня, потому что ты одна, только ты одна на свете можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и прости... Это наше самое последнее расставание. Что скажу я тебе, прощаясь, перед вечной разлукой? В эти дни, как и всю жизнь, ты был моей радостью. По ночам я вспоминала тебя, твою детскую одежду, твои первые книжки, вспоминала твоё первое письмо, первый школьный день. Всё, всё вспоминала от первых дней твоей жизни до последней весточки от тебя, телеграммы, полученной 30 июня. Я закрывала глаза, и мне казалось — ты заслонил меня от надвигающегося ужаса, мой друг. А когда я вспоминала, что происходит вокруг, я радовалась, что ты не возле меня — пусть ужасная судьба минет тебя. Витя, я всегда была одинока. В бессонные ночи я плакала от тоски. Ведь никто не знал этого. Моим утешением была мысль о том, что я расскажу тебе о своей жизни. Расскажу, почему мы разошлись с твоим папой, почему такие долгие годы я жила одна. И я часто думала, — как Витя удивится, узнав, что мама его делала ошибки, безумствовала, ревновала, что её ревновали, была такой, как все молодые. Но моя судьба — закончить жизнь одиноко, не поделившись с тобой. Иногда мне казалось, что я не должна жить вдали от тебя, слишком я тебя любила. Думала, что любовь даёт мне право быть с тобой на старости. Иногда мне казалось, что я не должна жить вместе с тобой, слишком я тебя любила. Ну, enfin... Будь всегда счастлив с теми, кого ты любишь, кто окружает тебя, кто стал для тебя ближе матери. Прости меня. С улицы слышен плач женщин, ругань полицейских, а я смотрю на эти страницы, и мне кажется, что я защищена от страшного мира, полного страдания. Как закончить мне письмо? Где взять силы, сынок? Есть ли человеческие слова, способные выразить мою любовь к тебе? Целую тебя, твои глаза, твой лоб, волосы. Помни, что всегда в дни счастья и в день горя материнская любовь с тобой, её никто не в силах убить. Вот и последняя строка последнего маминого письма к тебе. Живи, живи, живи вечно... Юрий Красавин «Русские снега» повесть Это был странный снегопад: на небосклоне, где быть солнцу, светило размытое пятно. Неужели там, высоко вверху, ясное небо? Откуда же тогда снег? Белая тьма кругом. И дорога, и лежащее дерево исчезли за снежной пеленой, едва от них удалились на десяток шагов. Просёлок, уходящий в сторону от большака, от деревни Ергушово, едва угадывался под снегом, который толстым слоем покрывал и её, и то, что справа и слева, а придорожные кусты являли собой диковинные фигуры, некоторые из них имели устрашающий вид. Теперь-то Катя шла, не отставая: боялась потеряться. Она ему в ответ: — Собака всегда бежит впереди хозяина. А ты за меня в ответе перед Богом и людьми. Слышь, Дементий! Временами ему казалось, что впереди маячит человеческая фигура, залепленная снегом, или даже две. То и дело неясные голоса долетали, но не понять было, кто говорит и что говорят. Наличие этих путников впереди немного успокаивало: значит, верно угадывает дорогу. Впрочем, голоса слышались и откуда-то сбоку, и даже сверху — снег, что ли, разнимал чей-то разговор на части и разносил по сторонам? А тут мы с тобой… Их хлебом не корми, дай только поводить людей, чтоб заблудились, потешиться над нами да и погубить. Чего пугаешь! В полном безмолвии падали и падали снежинки, каждая величиной с головку одуванчика. Снег был настолько невесом, что поднимался даже от того движения воздуха, которое производили шагающие ноги двоих путников — поднимался, будто пух, и, клубясь, растекался по сторонам. Невесомость снега внушала обманчивое впечатление, будто всё лишилось своего веса — и земля под ногами, и ты сам. Позади оставались не следы, а борозда, как за плугом, но и она быстро закрывалась. Странный снег, очень странный. Ветер, если он возникал, был и не ветер даже, а лёгкое веяние, которое время от времени устраивало кутерьму вокруг, отчего окружающий мир уменьшался настолько, что становилось даже тесно. Впечатление такое, будто оно заключены в огромное яйцо, в пустую его скорлупу, наполненную рассеянным светом извне — этот свет сгустками, хлопьями падал и поднимался, кружил так и этак… Лидия Чарская «Записки маленькой гимназистки» повесть В углу стояла круглая печь, которая постоянно топилась в это время; дверца печки сейчас была широко раскрыта, и видно было, как в огне ярко пылала маленькая красная книжка, постепенно сворачиваясь в трубочки своими почерневшими и зауглившимися листами. Боже мой! Красная книжка Японки! Я сразу узнала ее. Но Жюли и след простыл. Ах, Жюли! Что случилось? Что вы кричите, как уличный мальчишка! Что вы тут делали в классе одна? Отвечайте сию же минуту! Зачем вы здесь? Но я стояла как пришибленная, не зная, что ей ответить. Щеки мои пылали, глаза упорно смотрели в пол. Вдруг громкий крик Японки заставил меня разом поднять голову, очнуться… Она стояла у печки, привлеченная, должно быть, открытой дверцей, и, протягивая руки к ее отверстию, громко стонала: - Моя красная книжка, моя бедная книжка! Подарок покойной сестры Софи! О, какое горе! Какое ужасное горе! И, опустившись на колени перед дверцей, она зарыдала, схватившись за голову обеими руками. Мне было бесконечно жаль бедную Японку. Я сама готова была заплакать вместе с нею. Тихими, осторожными шагами подошла я к ней и, легонько коснувшись ее руки своею, прошептала: - Если б вы знали, как мне жаль, мадемуазель, что… что… я так раскаиваюсь… Я хотела докончить фразу и сказать, как я раскаиваюсь, что не побежала следом за Жюли и не остановила ее, но я не успела выговорить этого, так как в ту же минуту Японка, как раненый зверь, подскочила с полу и, схватив меня за плечи, стала трясти изо всех сил. Ага, раскаиваетесь! Теперь раскаиваетесь, ага! А сама что наделала! Сжечь мою книжку! Мою ни в чем не повинную книжку, единственную память моей дорогой Софи! Она, наверное бы, ударила меня, если бы в эту минуту девочки не вбежали в класс и не обступили нас со всех сторон, расспрашивая, в чем дело. Японка грубо схватила меня за руку, вытащила на середину класса и, грозно потрясая пальцем над моей головою, прокричала во весь голос: - Она украла у меня маленькую красную книжку, которую мне подарила покойная сестра и по которой я вам делала немецкие диктанты. Она должна быть наказана! Она - воровка! Что это? Поверх черного передника, между воротом и талией, большой белый лист бумаги болтается у меня на груди, прикрепленный булавкой. Сторонитесь ее! Сказать сию же минуту, что не я, а Жюли виновата в гибели красной книжки! Одна Жюли! Да, да, сейчас же, во что бы то ни стало! И взгляд мой отыскал горбунью в толпе прочих девочек. Она смотрела на меня. И что за глаза у нее были в эту минуту! Жалобные, просящие, молящие!.. Печальные глаза. Какая тоска и ужас глядели из них! Ты можешь успокоиться, Жюли! Ведь у тебя есть мама, которой будет грустно и больно за твой поступок, а у меня моя мамочка на небесах и отлично видит, что я не виновата ни в чем. Здесь же, на земле, никто не примет так близко к сердцу мой поступок, как примут твой! Нет, нет, я не выдам тебя, ни за что, ни за что! В общем, так: представь, что ты живешь на берегу реки и в один прекрасный день на этом берегу появляется почтовая сумка. Конечно, она падает не с неба, а ее выносит водой. Утонул почтальон! И вот эта сумка попадает в руки одной женщины, которая очень любит читать. А среди ее соседей есть мальчик, лет восьми, который очень любит слушать. И вот однажды она читает ему такое письмо: «Глубокоуважаемая Мария Васильевна…» Катя вздрогнула и посмотрела на меня с изумлением - «…Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров, - продолжал я быстро. Я не останавливался, хотя Катя несколько раз брала меня за рукав с каким-то ужасом и удивлением. Но это еще не все! И я рассказал ей о том, как тетя Даша однажды наткнулась на другое письмо, в котором говорилось о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север. Мурашки пробежали у меня по спине, горло перехватило, и я вдруг увидел перед собой, как во сне, мрачное, постаревшее лицо Марьи Васильевны, с мрачными, исподлобья, глазами. Она была вроде Кати, когда он писал ей это письмо, а Катя была маленькой девочкой, которая все дожидалась «письма от папы». Дождалась, наконец! Я вернусь, когда ты прочитаешь. Разумеется, я никуда не ушел. Я стоял под башней старца Мартына и смотрел на Катю все время, пока она читала. Мне было очень жаль ее, и в груди у меня все время становилось тепло, когда я думал о ней, - и холодно, когда я думал, как страшно ей читать эти письма. Я видел, как бессознательным движением она поправила волосы, мешавшие ей читать, и как встала со скамейки как будто для того, чтобы разобрать трудное слово. Я прежде не знал - горе или радость получить такое письмо. Но теперь, глядя на нее, понял, что это - страшное горе! Я понял, что она никогда не теряла надежды! Тринадцать лет тому назад ее отец пропал без вести в полярных льдах, где нет ничего проще, как умереть от голода и от холода. Но для нее он умер только сейчас! Юрий Бондарев «Юность командиров» роман Они медленно шли по улице. Снег летел в свете одиноких фонарей, сыпался с крыш; возле темных подъездов намело свежие сугробы. Во всем квартале было белым-бело, и вокруг - ни одного прохожего, как в глухую пору зимней ночи. А было уже утро. Было пять часов утра нового, народившегося года. Но им обоим казалось, что не кончился еще вчерашний вечер с его огнями, густым снегом на воротниках, движением и сутолокой на трамвайных остановках. Просто сейчас по пустынным улицам спящего города мела, стучала в заборы и ставни прошлогодняя метелица. Она началась в старом году и не кончилась в новом. А они шли и шли мимо дымящихся сугробов, мимо заметенных подъездов. Время утратило свой смысл. Оно остановилось вчера. И вдруг в глубине улицы показался трамвай. Этот вагон, пустой, одинокий, тихо полз, пробиваясь в снежной мгле. Трамвай напомнил о времени. Оно сдвинулось. Ах да, Октябрьская! Смотрите, мы дошли до Октябрьской. Я сейчас упаду в снег от усталости. Валя решительно остановилась, опустив подбородок в мех воротника, задумчиво поглядела на мутные в метели огни трамвая. От дыхания мех возле губ ее заиндевел, заиндевели кончики ресниц, и Алексей увидел: они смерзлись. Он проговорил: - Кажется, утро... Вот и у вас почему-то грустное лицо. Он ответил, глядя на приближающиеся из метели огни: - Я четыре года не ездил на трамвае. Я хотел бы вспомнить, как это делается. Честное слово. В самом деле, за две недели пребывания в артиллерийском училище в тыловом городе Алексей мало освоился с мирной жизнью, он был изумлен тишиной, он был переполнен ею. Его умиляли отдаленные трамвайные звонки, свет в окнах, снежное безмолвие зимних вечеров, дворники у ворот совсем как до войны , лай собак - все-все, что давно было полузабыто. Когда же он один шел по улице, то невольно думал: "Вон там, на углу, - хорошая противотанковая позиция, виден перекресток, вон в том домике с башней может быть пулеметная точка, простреливается улица". Все это привычно и прочно еще жило в нем. Валя подобрала вокруг ног пальто, сказала: - Конечно, за билеты платить не будем. Поедем "зайцами". Тем более кондуктор видит новогодние сны! Одни в этом пустом трамвае, они сидели напротив друг друга. Валя вздохнула, потерла перчаткой скрипучий иней окна, подышала. Она протерла "глазок": в нем редко проплывали мутные пятна фонарей. Потом отряхнула перчатку о колени и, выпрямившись, подняла близкие глаза, спросила серьезно: - Вы что-нибудь сейчас вспомнили? Одну разведку. И Новый год под Житомиром, вернее - под хутором Макаровым. Нас, двоих артиллеристов, тогда взяли в поиск... Трамвай катился по улицам, мерзло визжали колеса; Валя наклонилась к протертому "глазку", который уже весь густо налился холодной синью: то ли светало, то ли перестал снег, и луна засияла над городом. Борис Васильев «А зори здесь тихие» повесть Рита знала, что рана ее смертельна и что умирать ей придется долго и трудно. Пока боли почти не было, только все сильнее пекло в животе и хотелось пить. Но пить было нельзя, и Рита просто мочила в лужице тряпочку и прикладывала к губам. Васков спрятал ее под еловым выворотнем, забросал ветками и ушел. По тому времени еще стреляли, но вскоре все вдруг затихло, и Рита заплакала. Плакала беззвучно, без вздохов, просто по лицу текли слезы, она поняла, что Женьки больше нет. А потом и слезы пропали. Отступили перед тем огромным, что стояло сейчас перед нею, с чем нужно было разобраться, к чему следовало подготовиться. Холодная черная бездна распахивалась у ее ног, и Рита мужественно и сурово смотрела в нее. Вскоре вернулся Васков. Разбросал ветки, молча сел рядом, обхватив раненую руку и покачиваясь. Ни мешков, ни винтовок. Либо с собой унесли, либо спрятали где. За взрывчаткой, видно...
Она не шла. Мы выбежали под дождь. Схватили ее за руки: не пропадать же человеку. Мы отошли. Повернулись спиной и стали смотреть на улицу. Люди спешили, подняв над головами зонты, словно на город спустился целый десант на угрюмых черных парашютах. Десант прохожих. Потом мы увидели, как к Нинке подошла ее мать. Она долго уговаривала Нинку уйти. Наконец ей удалось увести девчонку изпод дождя в подъезд. Там горела тусклая лампочка. Нинкина мать повернула лицо к свету, и мы услышали, как она сказала: - Посмотри на меня. Я, по-твоему, красивая? Нинка удивленно посмотрела на мать и, конечно, ничего не увидела. Разве мать может быть красивой или некрасивой? Просто дурная. Она прижалась к матери и заплакала. Мы так и не поняли, кого она жалела: мать или себя. И некрасивые выходят замуж. Потом они вышли на дождь и пошли по улице. Мы не сговариваясь двинулись за ними. Нет, не из любопытства. Нам казалось, что мы можем понадобиться Нинке. Неожиданно мы услышали, как Нинка спросила: - У тебя был муж? Мать не ответила. Она как бы не расслышала вопроса. Нинка рассердилась и сказала довольно грубо: - Что ж, меня аист принес? И улетел. А ты осталась. Они шли по темному переулку, и у них не было зонта. Но им было все равно: дождь так дождь. А нас трясло от холодной сырости. Когда я стану учительницей, меня будут называть Нина Аистовна. И может быть, у меня вырастут крылья... Вот если бы ты нашла меня в капусте, было бы куда скучнее. Мать отвернулась в сторону и вытерла со щеки бороздку дождя.